Форум » Герои Великой Отечественной войны » Воспоминания о ВОВ » Ответить

Воспоминания о ВОВ

Маша: Война не спрашивала, сколько тебе лет, — говорит Клавдия Васильевна Богатырева. — Вот я еще девчонкой была, а что, мало разве пережила? Война нас застала в Енакиево. Наш дом сразу разбомбило, хорошо, все живы остались. Отца забрали на фронт, а мы кое-как зиму пережили и отправились в Орловскую область к родственикам. Пешком, естественно. По дорогам целые реки таких же горемык тянулись. Самому младшему, Вите, было всего два года, мы его по очереди несли на руках, мне десять лет, старшему, Толику, — шестнадцать, сестре Маше — тринадцать. Шла с нами и старенькая бабушка. За весь путь подвезли нас только одни раз. Топали мы по дороге, вдруг из-за поворота выскочила машина. Все разбежались, а я стою как отупевшая, будто неживая, ни рукой, ни ногой пошевелить не могу. Машина хотела меня объехать. Мне б стоять, как стояла, но тут мой столбняк прошел. Машина направо — и я направо, машина налево — и я туда. Вышел тогда из машины немецкий офицер: — Матка, чей это есть кинд? Мать так и думала, что немец меня сейчас пристрелит, а он сунул руку в карман, достал кусок сахара, дал мне, потом посадил нас в машину и подвез до развилки. Продукты у нас закончились быстро, приучились мы побираться. Сначала стыдно было: как это — просить? А потом привыкли, голод — он к чему хочешь приучит. Иной раз и неплохо подавали. Один дом до сих пор перед глазами стоит. Как с картинки. Стены выбелены, на плетне кубаны сушатся, подсолнухи желтыми головами кивают. Вышла навстречу женщина. — Ах, бедная ты, бедная! — сказала матери. — Как мне тебя жалко! Куда же ты детей ведешь и что вы будете делать? — Что Бог даст, — ответила мать. Женщина вынесла целое блюдо настоящих вареников, политых сметаной! Да мы таких до конца войны не видели. Как на них накинулись! А женщина попросила мать: — Отдай мне младшего сыночка. У нас с мужем детей нет, воспитаем как своего. Долго уговаривала, расписывая, какое у них с мужем крепкое хозяйство, но мать ни в какую не соглашалась. — Он у тебя в дороге с голоду помрет, — наконец рассердилась на материну несговорчивость женщина. — Помрет — я его похороню и буду знать, где его могилка, — ответила мать. На этом разговор и закончился. Мама у нас была чудесная, я все время вспоминаю ее и плачу. Помню, голод, холод, а она сядет в хате на печку, нам носки вяжет и песни поет. И когда домой шли, во время бомбежек все нас в кучку, как цыплят, собирала: — Давайте сюда, деточки, если убьют, так всех вместе. Пришли в родную д. Пересуху уже осенью. Дали нам шесть копен ржи, обмолотили — это и было наше пропитание. Перезимовали, весной выстроили шалаш, в нем жили. С 1943-года в нашей деревне стояла воинская часть. Был там Сережа Расторгуев, невысокого росточка, плотненький. Ох, и любили мы его! Настоящий артист был. И сейчас смотрю по телевизору группу «Любэ» — и все мне кажется» что Николай Расторгуев на того Сережу похож. Сережа давал нам целые концерты. Бывало, отбросят борта у машины, и он там, как на сцене, представляет. На нем надето несколько драных рубах, Сережа «пляшет» на лопатке, кричит: «Жарко!» — и сбрасывает одну за другой рубахи. Потом «заплачет»: «Ой, моего брата Вовочку волки съели». Товарищ ему подыгрывает: «Кто тебе сказал?» — «Да он сам только что». А то натянет между яблонь проволоку и ходит по ней. Но не всегда весело было и Сереже Расторгуеву. Ведь не надо забывать, что шла война и Сережа свои представления устраивал после боев. Однажды он ветретил мою сестру Марию. Она была высокая, красивая. — Эх, девчонки, — сказал Сережа, — вы все лейтенантов любите. Я теперь тоже лейтенант, и оружие мне выдали. А у самого к поясу лемех плуга привязан — капитана изображал, а лемех будто кобура с пистолетом. И глаза у парня грустные-грустные, слезы в них стоят. Таким запомнился нам Сережа Расторгуев. Однажды он не вернулся из боя; нам сообщили, что молодой солдат погиб. Вся деревня о нем горевала как о родном. В июльские дни 43-го года много погибло народу: шла битва на Курской дуге. Когда началось наступление, каждый день везли раненых. Все деревенские дома превратились в лазареты. Сестра Мария ходила помогать, а я по малолетству боялась. Страшно там было: кровь, стоны, тяжелый спертый воздух и тучи мух. Помню, как хоронили командира. Бурка его фамилия была. Из соседнего дома вынесли гроб, обитый красной материей, на нем — фотография. Под руки вывели лейтенанта раненого, с забинтованными рукой и ногой. Он очень плакал и повторял: — Прости меня, командир, я все поле облазил на четвереньках» но самого главного не нашел. Позже мы узнали, что командиру снесло голову, поэтому и хоронили его в закрытом гробу. Из другого дома вынесли еще один гроб. Хоронили капитана, лицо его было белое-белое, говорили, что он грудью закрыл амбразуру пулемета. Каждый день на войне совершали подвиги. Когда гробы стали опускать в могилы, налетели немецкие самолеты и начали обстрел. Деревенские разбежались, а бойцы не дрогнули, будто и не замечали врагов. И, что интересно, ни одна пуля в цель не попала. Вот такое оно было, мое военное детство. А в 43-м на нашу землю пришел мир. Теперешнему поколению не понять, как трудно приходилось, но забывать о прошедшем нельзя и нельзя пытаться исказить историю, иначе мы предадим таких парней, как Сережка Расторгуев, командир Бурка и тех, имен которых не узнаем уже никогда.

Ответов - 47, стр: 1 2 3 All

Дряннов: Маша пишет: Помню, как хоронили командира. Бурка его фамилия была. Из соседнего дома вынесли гроб, обитый красной материей, на нем — фотография. Под руки вывели лейтенанта раненого, с забинтованными рукой и ногой. Он очень плакал и повторял: — Прости меня, командир, я все поле облазил на четвереньках» но самого главного не нашел. Позже мы узнали, что командиру снесло голову, поэтому и хоронили его в закрытом гробу. Из другого дома вынесли еще один гроб. Хоронили капитана, лицо его было белое-белое, говорили, что он грудью закрыл амбразуру пулемета. Вот эти факты нужно прописывать в школьных учебниках и фильмы про таких героев снимать, а не про "героизм штрафабатов, собранных из уголовников" "и злобных НКВДшников из СМЕРША".

Маша: Дряннов пишет: Вот эти факты нужно прописывать в школьных учебниках и фильмы про таких героев снимать, а не про "героизм штрафабатов, собранных из уголовников" "и злобных НКВДшников из СМЕРША". Согласно.Только теперь почему-то всегда правы предатели, штафники и др.Сейчас их оправдывают, они не виноваты.Знаете, это как в строчки из песни "...65 лет это уже, наверное, слишком много..."Для многих это именно так.

Дряннов: Маша пишет: всегда правы предатели, штафники и др. предатели не правы всегда, а штрафники...Там разные люди были.. Как и везде -и герои, и шваль откровенная ...

Маша: Из книги Оккупационное детство. В этой книге авторы, пережившие оккупацию и написавшие о ней уже в пожилые годы "Казалось бы: ну что такого может запомнить и расска¬зать о войне дошкольник-пацан? Оказалось, что он помнит то, что сознание, а стало быть и память взрослого просто не в состояниии заметить или различить: например, «сладкий» стол периода окку¬пации, состоявший из сушеных ломтиков сахарной свеклы или переработанной патоки. Из-за сладкого ленд-лизного кондитерского рациона ребенок (в данном случае это Жанна) готов был лечь на лед и заболеть — лишь бы полу¬чить баночку: а стал бы такое проделывать взрослый? И если спустя шесть десятилетий, скажем, Володя, те¬перь уже дедушка Володя, берет авторучку и садится за письменный стол, то что может написать он теперь, когда ему уже за 65? А он, оказывается, не только все прекрасно помнит, но и призывает своих внуков к участию в семейной эстафете па¬мяти: «Давай будем помнить своих родителей, бабушек, дедушек, прабабушек, прадедушек... И к семейным альбомам с фотографиями будем приклеивать подроб¬ные объяснения. А если нет фотокарточек, то приклады¬вать записи, подобные моим. Давай не будем Иванами, не помнящими своего родства, это поговорка такая... Я тебя люблю. Твой дедушка Володя» (В. Вычеров). Самыми старшими из наших авторов были Ася (она же Эльвира) и Боря (семь и пять лет), самыми младшими — Жанна и Володя (два с небольшим и три годика). 2 Ася (Эсфирь Гутмановна) Богданова — единственная из всех, кому в оккупации приходилось всерьез опасать¬ся за свою жизнь и поэтому осознанно и упорно прятать¬ся за спасительным псевдонимом Эльвира. Ее отец был евреем-полукровкой, и этого, выплыви оно на поверх¬ность, вполне могло бы хватить для того, чтобы погиб¬нуть, как погибли все евреи Льгова, Рыльска или Обояни (в Новом и Старом Осколе к этому были причастны не толь¬ко немецкие, но и венгерские оккупационные войска). Староста обо всем догадывался и шантажировал своей прозорливостью ее мать-учительницу. За годы оккупации Ася насмотрелась не только на не¬мецких, но и на других оккупантов — венгров, румын и власовцев (быть может, самых страшных из всех, по край¬ней мере в глазах девочки, единственных, кто, даже дра¬пая от своих, успевали, напиваясь и матерясь, бросаться к любым юбкам в неуемном пароксизме своего либидо и жажды насилия — забавно, что либидо враз оставляло этих суперменов при виде или приближении любого не¬мецкого мундира). Венгры (их все упорно называли мадьярами) отлича¬лись от немцев покроем формы (но не цветом) и «чем- то неуловимым в общем облике: легкая походка, стройные, очень черноволосые и совершенно не по-хожие на врагов, даже какие-то приветливые». Один из них даже ловил по своему служебному радиоприем¬нику последние известия из Москвы. А вот мадьяры у Вычерова — совершенно другой образ: жестокие душе¬губы, которых надо особенно бояться (не забудем и их соучастие в холокосте). Румыны отличались цветом формы (этакое рыжеватое хаки) и еще тем, что «от них надо было запирать двери»: они воровали без зазрения совести и невзирая на немец¬кие запреты, причем воровали все — птицу, молочные продукты, яйца и другую еду. Были еще и «другие» венгры, называть которых ма¬дьярами не поворачивается язык. Это были безоружные венгерские евреи, служившие в венгерской армии и но-сившие такую же форму, но без погон и ремней. Еврей¬ские рабочие батальоны входили в состав 2-й Венгерской армии, воевавшей на Дону: они рыли окопы, занимались разминированием, возили воду из реки, несли денщицкую службу у офицеров. Ася запомнила бригаду водовозов: если у них выпадал свободный вечер, они приходили к их соседке и играли на скрипке или в шахматы — отдыхали. Потом они все исчезли... Ничуть не лучше оккупации был и временной зазор между уходом советской власти и приходом немецкой. Собствено, это было «безвластие», или, как определяет сама Богданова, «растащиловка». В ее Пенах она продли¬лась чуть ли не месяц, целиком заполненный разворовы¬ванием взорванного при отступлении сахарного завода. Тащили все, что могло хоть как-то пригодиться, в первую очередь топливо — доски и каменный уголь, но тащили и патоку, шедшую, впрочем, не на пироги, а на самогон (тоже своего рода топливо для сугрева)..." Если кого-то заинтересует могу выкладывать дальше.

Юляша: Маша, очень интересно! Выкладывайте еще, пожалуйста.

Галина: Юляша пишет: Маша, очень интересно! Выкладывайте еще, пожалуйста Присоединяюсь. Только со ССЫЛКАМИ!!!

Маша: Галина пишет: Присоединяюсь. Только со ССЫЛКАМИ!!! Эта книга не в электронном виде и не с интернета.Я ее долго искала в книжных, но она оказалась редкой.Это сборник рассказов, вышла в 2010г. Продолжение: "Понимая, что уцелеть можно только на земле, все и устремились к ней поближе — в деревню, все, включая и городских, таких как полтавчане Зайончковские и Миро¬новы из Новоржева. Хорошо, если в деревне была, как у них, близкая родня, а если не было? Но бог и колосьев не сравнял: деревенские дере¬венским тоже рознь. Сельской интеллигенции жилось куда труднее, чем рядовым колхозникам. И дело здесь даже не в традиционной подозрительности немцев к элите завоеванных стран (в Польше интеллигенты были чуть ли не врагом номер один национал-социализма!). Просто в мирной жизни они хотя и имели небольшой кусок земли, но укорененностью на ней и запасами не выделялись. Держались они на маленькую зарплату, да еще за счет административной поддержки районо или колхозного начальства. При немцах же отпало и то и другое. Неотъемной от оккупации страны является и окку¬пация жилища, или, попросту, постой — в твоем доме, в твоей квартире, на твоей постели — вражеских сол¬дат. Такие «гости дорогие» и при наступлении деликат-ностью не отличались, а при отступлении — тем паче. Просто при отступлениии очевидной становилась и не¬мецкая, такая же почти, как и советская, трагическая подневольность. Это нисколько не релятивирует немецкую жесто¬кость, немецкую беспощадность и уверенность в своем расовом превосходстве. Немцы казнили легко, без со¬дрогания и трепета, не столько даже из военных, сколько из «педагогических» целей, в назидание. Так, публично повесили начальника пекарни, успевшего наворовать чуть ли не в первый же день своего заступления на службу. Во¬ровство в Пенах после этого, кстати, прекратилось (если не считать воровства румын). Богданова пишет: «Вообще, надо сказать, что во все время оккупации тяжким повседневным гнетом был не страх перед конкретными немцами, а голод, холод и неотступная мысль о том, что каждое мгновение там, на фронте, убивают твоих родных и близких. А у мамы воевали три младших брата и сестра. И еще постоянное ощущение того, что ты — неполноценный. Вот они — хозяева, люди, а ты — мусор, в лучшем случае — вто¬рой сорт». Э. Богданова — чуть ли не единственная, кто вспомина¬ет о военнопленных. Пены были все же крупным поселе¬нием, формально даже не сельским, рабочим поселком при заводе, остальные были слишком малы для любого из лагерей в «сети расселения» военнопленных. Лагерь в Пенах был небольшой, поздний и какой-то странный: «Они появились где-то в конце весны — начале лета 1942 года. Около полуразрушенного и совершенно ободранного кирпичного здания бывшей сельской по¬ликлиники немцы отгородили на окружающем пусты¬ре колючей проволокой небольшой участок — загон и держали там под открытым небом человек 30—50 (точно не помню) пленных..."

Маша: Продолжение "...Говорили, что это украин¬ские красноармейцы, которые сами сдались в плен, переживши дома раскулачивание и польстившись на обещание Гитлера вернуть украинцам землю. Люди смотрели на этих пленных со страхом и жалостью. Их никуда не выпускали, целыми днями они слонялись или сидели в пустом загоне голодные, в драных ши¬нелях и каких-то опорках. Их караулил немецкий ча¬совой с винтовкой. Он отгонял их от изгороди, когда кто-нибудь подходил к ней поближе и пытался про¬сить у прохожих хлеба или картошки (загон был прямо около большой дороги, тянувшейся из улицы в улицу почти через все село с востока на запад). Женщины из деревни очень их жалели, даже обращались в комен-датуру с просьбой принять кого-нибудь «в мужья» (на деревне без мужика очень тяжело), но ничего такого немцы не разрешали. Иногда, правда, отчаянные де¬ревенские ребятишки лет 8—10 подбегали к изгороди и совали что-нибудь из еды, но это было очень опасно. Немец кричал и махал винтовкой, мальчишки убегали и, надо сказать, ни разу никого не изловили. Отобрать еду тоже, конечно, не удавалось, ее съедали мгновен¬но. Продолжалось это, наверное, что-то около меся¬ца, потом их всех куда-то увезли». Несколькими штрихами Э. Богданова напоминает о последствиях, которые имела или могла иметь оккупация для нее самой или для ее соседей. Так, опасаясь возмож¬ных репрессий, они с мамой сожгли подаренную им од¬ним из постояльцев, добряком Герхардом, фотографию. Пишет она и о соседке Гале — «замечательной красави¬це украинского типа: смуглой, черноглазой, с длинны¬ми толстыми черными косами»: она хорошо играла на пианино и знала немецкий, — и все это притягивало к ней немецких офицеров: «Из всех местных девушек, так или иначе общавшихся с немцами, потом, после освобож¬дения, Гале досталось больше всех. Ее долго таскали по допросам и в конце концов посадили, кажется, на два года». Незабываем для Аси и миг освобождения. Для нее, ребенка, это и был самый настоящий День Победы, тогда как 9 мая — «всего лишь» конец войны: «Ночь с 25-го на 26-е была поначалу довольно тихой, а в 5 часов утра нас разбудил какой-то странный и очень сильный гул, прямо земля дрожала. Это по нашей дороге шла колонна наших танков! Со звездами! И с нашими сол-датами прямо наверху, на броне! Все люди из домов вдоль дороги высыпали на улицу, плакали, смеялись, кричали что-то, солдаты тоже смеялись и махали нам своими теплыми шапками. И такие они были замеча-тельные, такие веселые, сильные и надежные. Это было счастье. Мне сейчас 75 лет, это было 66 лет назад, но я все равно не могу сдержать слез, когда пишу это. Пойми¬те, у всех было чувство, что мы снова стали людьми. Это огромное чувство освобождения было не менее потрясающим, чем испытанное через два года чувство победы. И в победе тогда было важнее не то, что побе¬да, а то, что войне конец. Ничего хуже войны на свете нет..."

Маша: 3 Пять лет от роду было и ему, Владимиру Вычерову, когда война пришла в его родное Моршнево и вытолкала взашей из обжитой родительской хаты — сначала в лес, а потом в приймаки в куда как большей деревне Сухое. Смысл этой 10-километровой «депортации» для него не¬понятен, но он существует: для простоты управления и безопасности немцы расселяли мелкие деревни и хутора и концентрировали местное население в очагах покруп¬нее (тот же, кстати, принцип, что и с еврейскими гетто, только без людоедства). Но у воспоминаний 65-летнего о том, что с ним было в в пятилетнем возрасте, есть и такая особенность: они не сфокусированы на апокалипсисе, на ужасах войны. Ко-нечно, и родители, и дед с бабкой старались его от них оберегать — но как убережешь-то? Его главный оберег — возраст: он был настолько мал, что его и в Германию не могли угнать! Оттого-то и летне-осеннее шлепанье по лу¬жам босиком, аж до самых холодов, до валенок, пред-ставлялось ему и в 2002 году не чертой крайней нужды и бедности, а эдакой разновидностью счастья. Горе? Было его невпроворот много, например душегубы-мадьяры, а точнее, не сами они, а страх перед ними. А вот вспоминаются, поди ж ты, немец Петер, уго¬щавший конфетами, суп из куриных потрошков («мы на¬елись и повеселели») и красавицы-дочки у тети Насти, их квартирной хозяйки в Сухом. Понятно, что его воспоминания не ограничиваются во¬енным временем, как понятно и то, что послевоенные годы Владимир Вычеров помнит гораздо лучше и вспоми¬нает чаще. Но и тут война заходит на страницы его записок как бы с тыла. Особенно ярко помнит Вычеров самые первые послевоенные годы и даже, наверное, месяцы, когда все луга вокруг стоявшего над рекой Моршнева были нашпи¬гованы минами. Ребята слетались на эти «игрушки», как мухи на мед. Он прекрасно помнит, сколько деревен¬ских мальчишек подорвалось на этих минах и неразор¬вавшихся снарядах, погибнув или пополнив собой армию инвалидов. Другой пример «захода войны с тыла». У Паши Зайчи¬хи погибли все «пятеро сыновей — все, сколько она ро¬дила и вырастила». А пенсию ей государство дало как за одного! А что еще можно ждать от государства, которое в по¬слевоенный голодный год не нашло ничего лучшего, чем обложить едва выжившего крестьянина новыми налога¬ми? Вычеровская память сохранила и то, как это взимание налогов производилось: налоговики, сопровождаемые милиционером отбирают у соседки единственного поро¬сенка — залог выживаемости всей семьи зимой. Вот в соседней деревне Калиновке (родине Никиты Хрущева) только что метро не построили, а не стали кол-хозы от того милей. При этом не забудем: электричество в Моршнево пришло только в 1967 году. Кончилось все это для Моршнева очень плохо — «бу¬рьяном и забвением»: «Умерла и деревня Моршнево. В 1994 году, на Троицу, 19 июня, мы с Валентином были там, на родине, прошли по местам нашего детства. Нашли могилку дедушки, покрасили оградку. Вся улица заросла крапивой и бурьяном, развесистым чер¬тополохом в рост человека. Осталась только тропинка. Вместо колхозного двора — пустырь. Там, где стояли хаты, — бурьян, кустарники и наиболее жирная крапи¬ва. На месте дедушкиного подворья — тоже бурьян и проросшие тонкие осинки. [...] Постояли на берегу Ти- мошкиного болота, где мальчишками зимой ловили ку¬барями вьюнов. Оно осталось таким, как было: здесь разрушаться нечему, болото — предел упадка. Во всей деревне осталось, может, хат десять, где доживают свой век глубокие старики. Остальные хаты брошены, окна у них заколочены крест-накрест, крыши переко¬шены, во дворах бурьян. Даже в послевоенной, полуразрушенной деревне Моршнево слышалась симфония жизни: детский смех и плач, блеяние козы, визг голодного поросенка, ру¬гань соседок, лай собак. Но то, что мы увидели сейчас, походило на беззвучный, застывший сатанинский танец забвения. Пронзительная тишина. Казалось, вот-вот польются звуки реквиема». Тут нечего добавить, но самый контраст между сим¬фонией послевоенной жизни и реквиемом послесовет- ской смерти разителен. В воспоминаниях — множество других интересных де¬талей. Например, докатившаяся аж до Моршнева рябь репараций — несколько трофейных коров и лошадей. Или подозреваемый в преступлениях немец, которого в конце 1940-х привозили на опознание. Все это — и справедливо — автор считает достойным запечатления. Он определенно не хочет быть Иваном, не помнящим родства, и делает все для того, чтобы такими не стали его дети и внуки...

Маша: Жанна Зайончковская — ведущий российский эксперт по миграциям — самая маленькая из всех своих сотовари¬щей по этому тому. Когда началась война, ей было всего два года с хвостиком! Уже самое первое ее воспоминание о войне и о дет¬стве — не только ярко, но и уникально: это свидетельство о массовом крещении на Украине маленьких детей нака¬нуне оккупации — как попытке защитить их от грозившего им уничтожения. Такой политики оккупанты не проводили, но происхождение слуха понятно: холокост, охота на ев¬реев и их уничтожение. Евреям, кстати, и выкрестовка не помогала: людоедов интересовала не конфессиональная, а этническая их идентичность. (Забавно, что первым делом после войны с детишек поснимали крестики, так как теперь опасно стало их но-сить! Но еще забавней, что запрещали и вышивать крести¬ком, поскольку крестик — знак религиозный!) Однако вероятность умереть у ребенка, хотя бы и не еврейского, в оккупации маленькой не назовешь. Риски и опасности — те же, что и у взрослых, только сопротив¬ляемость у маленкого тельца куда как меньше. Та же тема еды: лепешки, сделанные из уворованного у немцев колхозного пшена, — незабываемый праздник! То, что взрослым иной раз беда, детям — иногда радость. Так, детям нравилось залезать под стол и сидеть вокруг поставленной там из-за затемнения коптилки, — их при¬тягивало «таинство подсвеченного слабым мерцающим светом сумрака». Война как лакмусовая бумажка обнажала суть каждо¬го человека. Она выявляла сущность людей: одни спаса¬ли, а другие доносили. О соседе в Полтаве, донесшем на Жаннину маму, что она жена коммуниста, та отзывалась брезгливо, полагая, что он сделал это для того, «чтобы занять наш сарай и присвоить лузгу». А вот как женщины боролись с опасностью быть угнанными на работы в Германию: «Мама и тетя Тамара прятались по балкам, а тетя Катя с пятью детьми — со своими тремя, со мной и Линой — оставалась в хате. Говорит, обвязалась низко платком, чтобы выглядеть старше (ей было 28), босиком. Дети грязные, тоже босые, с соплями, царапинами — нарочно так, чтобы отпугнуть немцев, которые боялись инфекций. На это и был расчет». Изо всей семьи в «остовки» попала только тетя Люба, папина младшая сестра, угнанная, когда ей было всего около 13-14 лет: «Всем на удивление приехала попол¬невшая, похорошевшая и приодетая. Ей повезло, по¬пала в услужение к хорошим хозяевам. Она подарила мне небольшую зеленую шелковую ленточку. И хотя бант не к чему было привязать, так как нас, дабы было меньше вшей, брили практически наголо, оставляя де-вочкам лишь небольшую челочку, было счастьем иметь такую ленточку. Все девочки мечтали об украинском веночке с лентами. Что ж, начало было положено». Зайончковская — полька по отцу, но быть поляком в России тоже кое-что значило в плане вероятности ре-прессий. Отец Жанны погиб на войне, а его семья (он был родом из Каменец-Подольска) попала скорее всего под предвоенные пограничные зачистки, и отыскать кого- нибудь — даже в Казахстане — Жанне не удалось. Выхо¬дя замуж, она оставила себе фамилию отца — в тайной надежде на то, что кто-нибудь из отцовой родни, может статься, еще отыщет ее. (Не помогло.) А вот детское наблюдение за гендером голода: «Мне кажется, мальчикам-подросткам было труднее пере¬носить голод, чем девочкам. Во всяком случае, не помню девушек-попрошаек, а ребята просто изнемо¬гали». Конец оккупации запечатлелся в памяти ребенка страш¬ным пьянством уцелевших дедов: запоем они снимали пережитый стресс. Время от времени возле аэродрома гремели взрывы — это на минах, оставленных немцами, подрывались подростки. Начались занятия в школе: два первых класса пример¬но по 80 (!) человек: «И вот первый урок, перекличка. Настасия Антонов¬на знакомится с детьми. Спрашивает имя и фамилию девочки, затем — как зовут маму. Дети отвечают. Да¬лее учительница спрашивает: А батько? И девочка вдруг суровеет, вытягивается в струнку, ручки вытянуты, прижаты к бочкам и глухо: Загынув... (погиб). И так почти весь класс, и я в том числе: Загынув... Загынув... До сих пор перехватывает горло, как вспомню это». Перехватывает горло и у читателя. В целом же воспоминания Зайончковской исполнены какого-то детского по своему генезису жизнеприятия и оптимизма: «Жизнь была трудной, еще долго дышала отзвука¬ми войны, но и перемены к лучшему ощущались. Осо-бенно чувствовали это дети. Для нас, не знакомых со многими обыденными вещами, все новшества были в радость. Например, в первом классе редко у кого были цветные карандаши, а во втором уже почти у всех были коробочки по 6 штук, а у некоторых — по 12, на зависть остальным. Потом уже и по 12 можно было свободно купить. Появились игрушки, детские книжки. В 1949-м в городе пустили первый после войны авто¬бусный маршрут. Ходил маленький носатый пазик, но проехаться на нем было счастьем. Проемы развалин довольно быстро все были заложены, дома побелены. Ходить по городу стало безопасно, хотя разрушенные здания окончательно были восстановлены в Полтаве где-то к концу 50-х. В Корпусном саду возле Петров¬ской колонны по воскресеньям стал играть духовой оркестр. Очереди за хлебом еще долго сохранялись, но уже за белым. Детство, несмотря ни на что, было полно радостных событий». Обратите внимание на эту фразу: «Очереди за хле¬бом еще долго сохранялись, но уже за белым» — в ней весь характер произнесшего ее лица!..

Дряннов: Маша пишет: Из всех местных девушек, так или иначе общавшихся с немцами, потом, после освобож¬дения, Гале досталось больше всех. Ее долго таскали по допросам и в конце концов посадили, кажется, на два года» Этой Гале повезло, что её судил злобный бечеловечный НКВД. Если бы она жила в свободной и демократической Франции, её бы обрили наголо, раздели догола и повели бы по улицам родного селения по радостные возгалы односельчан. А тут всего два года дали...

Olga: Дряннов пишет: Если бы она жила в свободной и демократической Франции, её бы обрили наголо, раздели догола и повели бы по улицам родного селения по радостные возгалы односельчан. А тут всего два года дали...

Olga:

Olga:

Olga: А с другой стороны, два года в тюрьме тоже не подарок.

Маша: Ольга, а откуда фотки? Скинете ссылку?

Olga: Маша пишет: Ольга, а откуда фотки? Скинете ссылку? Маша, я эти фото видела давно, но не сохранила, поэтому вчера просто набрала в google images: french women collaborators и среди разной ерунды были несколько нужных фото: http://www.google.co.uk/images?hl=en&source=hp&biw=1276&bih=800&q=french+women+collaborators&gbv=2&aq=0&aqi=g1g-m1&aql=&oq=french+women+coll

Маша: Продолжение: 5 Самые обширные воспоминания — у Бориса Мироно¬ва. Он рисует отношения односельчан с немцами — по¬началу добрососедские и чуть ли не идиллические. Но «никто из русских не забывал, что немцы — враги. Ак-тивное неприятие немцев определялось прежде всего тем, что они принесли с собой на нашу землю смерть и горе, сломали привычный и потому дорогой для всех уклад жизни, внесли в жизнь каждого сумятицу, бес¬покойство за жизнь детей и родителей, близких и даль¬них родственников, разлучили семьи, именно они мо¬гут убить, если уже не убили, сыновей, братьев и отцов, воюющих в нашей родной армии, — солдат, за которых молились в каждом доме. Поэтому при всей лояльно¬сти "наших" немцев, любовью они не пользовались». Но автор прям и честен и со своими. Так, описав встре¬чу нового года вместе с немцами, он с горькой иронией замечает: «Так под патронажем вермахта мы непатрио¬тично, даже постыдно встретили новый, 1942 год. Есте-ственно, этот гнусный проступок я тщательно скрывал всю сознательную жизнь в СССР. Это ли не свидетельство правоты компетентных ор¬ганов, которые десятилетиями и близко не подпускали к закрытым организациям даже тех, кто был в оккупа¬ции в грудничковом возрасте?» Смело касается он и темы, за которую сегодня можно и в «фальсификаторы истории» угодить — тему сложности отношений между партизанами и мирным населением. Да, партизаны — спасибо немцам! — звали и притягивали к себе молодежь, многие ушли в леса добровольно, но многих и «рекрутировали против их желания и желания родителей». Со временем родители стали прятать детей и от немцев, и от партизан. И партизаны, кстати, «не сея¬ли, не пахали и скот не разводили» — так что кормиться им было нечем и неоткуда, иначе как реквизируя продук¬ты в деревнях. Так что крестьяне несли «повинности» как оккупантам, так и партизанам. Столь же суров автор и с самим собой: «Бедные не¬мецкие дети — наши соотечественники! Сделать им гадость считалось мальчишеской доблестью». Он не только осуждает, но и пытается разобраться в механизме этой дискриминации, в детском своем исполнении, быть может, особенно жестокой. Миронову принадлежит и такое наблюдение: «...По¬чему-то в нашем древнем русском краю с приходом немцев появилась странноватая форма обращения к власть имущим — пан: пан староста, пан немец, пан ка-питан. Отчего бы это?» В оккупации, бесспорно, воспряла и церковь. Откры¬лись храмы, верующие (и неверующие) снова получили доступ к религиозной обрядности, вновь появились Би¬блии, Новые Заветы и молитвенники. На проставленных на них печатях Б. Миронов — и мы за ним — до сих пор можем прочесть: «Издатель: Управление Православной Миссии в освобожденных областях России. 1942 г.» Но от наблюдательного мальчишки не укрылось и то, что «...новообращенные граждане Третьего рейха, а особенно гражданки, обратили свои взоры не толь¬ко к Христу. Они кинулись к гадалкам, которых сразу объявился легион. Они схватились за карты, стали за¬глядывать в будущее и в недоступное настоящее все¬ми возможными способами. Всем хотелось узнать, что нас ждет, всем захотелось узнать, как они, наши, там, на фронте. Живы ли, здоровы ли? Появились ясновидя¬щие, известные на всю округу. Помню, как целая толпа алтунских женщин ездила на дровнях к какой-то Марье верст за двадцать». Освобождение и конец оккупации означали для уце¬левших и не угнанных мирных советских граждан еще и ко-лоссальный прорыв в довоенные ясность и простоту отно¬шений: «Оккупация страшна своей неоднозначностью. Это была проверка не только на верность Родине, но и на твердость духа, к которой, как мне кажется, следует отнести готовность пойти на физические страдания во имя Родины: ведь каждый вставший в ряды бойцов про¬тив оккупантов понимал, что ждет его, если он попадет в руки врага. Но ведь можно было и не лезть в борцы... Разве не сдерживал многих, у которых кипели сердца и чесались руки, страх за жизнь детей, близких, которые были ря¬дом. Общественное мнение не порицало многосемей¬ных людей призывного возраста или малолеток, укло¬няющихся от борьбы. Но проверка на мужество была всеобщей. И те, кто был в оккупации, хорошо знают цену друг другу». 6 Боря Миронов, как и другие авторы этой книги, не умел в годы войны не только писать, но и читать. Посему он и другие мальчишки беспечно собирали грибы и ягоды в лесу вдоль дорог, обставленных немецкими щитами- предупреждениями: лес заминирован! Но тогда пронес¬ло — Бог миловал. Зато не миловал он потом, после войны, когда на оставленных немцами минах — случайно или при попыт¬ках их обезвредить — погибло множество ребят. Об этом пишут практически все наши мемуаристы. Поздно из-за войны стартовав, каждый из четырех со¬авторов этого тома выбился, как говорится, в люди. Ле¬нинградка Богданова и москвичка Зайончковская — из¬вестные ученые-географы (климатолог и геодемограф), кандидаты наук, хорошо известные в своих профессио-нальных сообществах. Вычеров — инженер-геофизик, приписанный к Геленджику, но значительную часть своей рабочей карьеры проведший за рубежом (на Кубе и в Польше), а после выхода на пенсию — он каждый год в Москве. Миронов — инженер и журналист, заякоренный на Урале, в Миассе. Все четверо, заметим, прекрасно владеют пером: их мемуары читаются легко и, я бы добавил, увлекательно. Женщины, правда, не слишком оглядываются вокруг, им оказалось более чем достаточно самих внешних событий и внутренних переживаний. Отсюда — скупость стиля и лаконичность их воспоминаний. Мужчины же — Вычеров и Миронов — сил, эмоций и бумаги не экономят и охотно описывают не только себя, но и все свое окружение. Отсюда нередко встречаю¬щиеся в их воспоминаниях зарисовки природы, а у Ми¬ронова имеются даже речь от первого лица и диалоги с сохранением индвидуальных особенностей диалектной «скобарской» (псковской) речи. И даже не замечаешь, как сквозь все это спокойно и властно проступают исто-рия и судьба. Интересно, что практически все сошлись на общем структурном принципе: жизнь в оккупации описывается не последовательно, а как совокупность маленьких гла¬вок — зарисовок (объемом всего в несколько страниц каждая), из которых потом и складывается вся картина. Все, кроме Зайончковской, дали этим главкам еще и за¬головки! У каждого есть и свои писательские находки и запоми¬нающиеся сцены и образы. Вот, например, фраза у Выче- рова: «Вдоль всей улицы деревни гадюкой извивалась траншея глубиной в рост человека». Или у Зайончковской — о затемнении: «То, что взрослым беда, детям иногда радость. Так, нам нра¬вилось залезть под стол и сгрудиться вокруг коптилки, нас притягивало таинство подсвеченного слабым мер¬цающим светом сумрака». А вот каким «мадьярским бумерангом» вернулась к Асе (Эльвире) Богдановой ее туристическая поездка в Венгрию: «Последнее неожиданное и очень острое пережи¬вание оккупации случилось у меня тридцатью годами позже. Уже жила и работала я в Ленинграде и, не¬смотря на мое "компрометирующее" прошлое (арест отца, пребывание на оккупированной территории), мне как-то удалось по туристической путевке выехать в Вен¬грию и Югославию. Это было в конце ноября 1973 го¬да, т. е. уже много времени спустя после венгерских и чешских событий. От Ленинграда до Будапешта мы ехали поездом. По¬сле пограничной станции Чоп все пассажиры прилип¬ли к окнам и смотрели на "заграницу". Правда, видно было мало — уже вечерело и смеркалось. В Будапешт мы прибыли совсем вечером, и, еще не выйдя из ваго¬на, я посмотрела в окно на ярко освещенный фонаря¬ми многолюдный перрон. И по этому перрону среди местных венгерских жителей ходили наши советские солдатики в наших советских шинелях с погонами и шапках со звездами. Оружия у них я не заметила, вид у них был совершенно мирный, и никто на них особого внимания не обращал. Но у меня вдруг перехватило дыхание и мурашки по¬бежали по коже. Я как-то почувствовала себя на месте венгров, по земле которых по-хозяйски ходят чужие люди в чужой военной форме, пусть и вполне добро-желательные. И это невыносимо, как и нам тогда, во время оккупации, — с 1 декабря 1941-го по 26 февраля 1943-го, ровно 15 месяцев». Так собственные детские представления о войне и о жизни в оккупации сделали их повзрослевших носителей особенно восприимчивыми к иным ипостасям и проявле¬ниям «оккупации» как личного переживания и как истори¬ческого понятия.

Olga: Маша, спасибо, интересный текст! Можно добавить, что пострадавшие от советской власти, потерявшие близких, встречали немцев как освободителей. Не все, но были и такие. Были и разочаровавшиеся в "освободителях", особенно когда начались поражения немцев на фронте, что не могло не сказаться на их отношении к населению. А этническим немцам везде пришлось тяжело, не только в России, но и в других воевавших с Германией странах.

Маша: Продолжение: Эсфирь Богданова ДОЧКА УЧИТЕЛЬНИЦЫ (КУРСКАЯ ОБЛАСТЬ, ПЕНЫ) Как начиналось М ы жили тогда в Курской области, в селе Пены. Вернее, это было не село, а довольно большой рабочий поселок с крупным сахарным заводом и машиноремонтными мастерскими, тоже почти заводом. В поселке была школа-десятилетка и вполне благоустроенное жилье. Поселок плавно перехо¬дил в собственно деревню Пены с хатами-мазанками, ча¬сто с земляным полом. На стыке поселка и деревни стояла еще одна маленькая школа — сельская, 4-классная. Вот в этой школе учительствовала моя мама. А еще у меня была старшая сестра Лида. Отца у нас уже не было. Его арестовали 31 декабря 1937 года. Он был родом из Риги, в Гражданскую войну попал в Россию, но в Риге у него оста¬лись старшие братья. И арестовали его «за связи», так это тогда называлось. На самом деле он просто не поладил с начальством в техникуме, где преподавал математику и физику (тогда мы жили в Воронежской области), вот на него и «стукнули». Мама всегда говорила, что точно знает, кто это сделал. Осудили отца, как положено, по 58-й статье на 10 лет без права переписки, потом в до¬кументах по реабилитации написали, что он умер от вос¬паления легких в 1943 года. И только теперь выяснилось, что он был расстрелян в мае 1938 года. Я пишу об отце, хотя на первый взгляд это не относится к оккупации, но, я думаю, если бы не было известно, что отец арестован, мы, может быть, не уцелели бы во время оккупации. Мама у нас была русская, а отец — каких-то смешанных кровей, с явной долей еврейской, в результа¬те чего меня зовут Эсфирь. Мы, конечно, при немцах изо всех сил скрывали мое полное имя, я была Эльвира, но назначенный немцами староста (ужасный был мужик — неместный, грубый и страшный) при обходах говорил маме: «Смотри тут, сиди тихо, а то расскажу, где жиды скрываются!» Так вот, немцы вошли в наши Пены 1 декабря 1941 го¬да. Мне шел восьмой год, сестре было 14, а маме — 40 лет. Целый месяц до появления немцев у нас было очень страшное время, оно называлось «безвластие» и «растащиловка». Наши войска прошли через село в кон¬це октября. Они стояли в Пенах 3-4 дня, взорвали завод, вернее, все, что от него осталось после эвакуации. За¬водское начальство эвакуировалось вместе с заводом и семьями, а остальное население осталось, т. е. женщи¬ны, дети и старики. Мужчин я совсем не помню, все были мобилизованы и воевали. Но говорили, что кое-где появ-ляются дезертиры или солдаты, выходящие из окруже¬ния, и делают, что хотят — власти-то, мол, никакой нет. Это было очень страшно: быть абсолютно беззащитными и бессильными, обреченными на неизвестность. А еще надо было что-то есть и чем-то топить печку. Мы жили очень бедно: зарплата у учительницы сель¬ской школы была очень маленькая, запасов никаких не было. Мама вместе с другими знакомыми женщинами ходила в ближайшие деревни менять какие-то домашние вещи на продукты. Свой огород у нас, правда, был, но это только картошка и овощи, а хлеб? И какие-то жиры или хоть молоко. Хозяйства у нас было — три курицы, жившие в зимние холода вместе с нами, и их тоже надо было чем-то кормить. А квартира у нас была совершен¬но убогая — две крошечные каморки, где плита — там кухня. Потолок протекал и прогибался. Посреди кухни стояла подпорка. Крыша была соломенная и дырявая. Это такая была «жилплощадь», которой школа обеспечила свою учительницу. И то хорошо — не забрали вместе с отцом и даже не исключили из профсоюза, а значит, все-таки взя¬ли на работу. В этот месяц до прихода немцев все занимались дву¬мя главными делами: тащили с территории завода все, что могло пригодиться в хозяйстве, — доски, железо и, главное, каменный уголь, на котором завод работал. Уголь — это была главная надежда как-то согреться той лютой зимой. Кроме того, в рабочих емкостях завода осталось некоторое количество патоки, как пищевой, так и неочищенной, так называемого утфеля. Утфель тоже содержал много сахара, но там были какие-то едкие при¬меси, есть его было невозможно, но самогон из него по-лучался отменный. Всех этих благ нам почти не досталось, много ли могла унести на себе моя мама с ее слабым сердцем? И все-таки мы тоже (мама и я — сестру остав¬ляли стеречь дом) ходили на завод и тащили, что могли: мама — мешок с углем за спиной, а я — какие-нибудь до¬щечки на растопку. И еще в это же время мы перебрались в другую квар¬тиру. В рабочем поселке после эвакуации освободилось довольно много приличного (по тем меркам) жилья, но эти квартиры были не для нас, нам их было не обогреть. Мама нашла недалеко от своей школы пустую квартиру тоже из двух комнат, но побольше нашей прежней, с железной крышей и внутри 5-квартирного дома, так что только одна стена с окнами выходила на улицу, а осталь¬ные — в теплые соседние квартиры. Вот так мы «улуч¬шили свои жилищные условия». Потом оказалось, что, не польстившись на более просторное жилье, мы очень выиграли не только в отоплении. Главное — к нам не все-лились немцы! Немцы вошли в село совсем тихо. Слухи о том, что то в одной, то в другой из ближних деревень их уже видели, ходили недели две. Но боев нигде не было, бомбежек и канонады тоже не было слышно. Каждое утро мы выгля-дывали в окно — уже есть или еще нет? И вот 1 декабря 1941 года смотрим — ходят. В зеле¬новатой форме, вооруженные, но вполне тихие и спокой¬ные. Расклеили везде какие-то объявления и ушли в центр поселка. Там были двухэтажные кирпичные заводские административные здания, их никто не взрывал и не рас¬таскивал, и немцы быстро обустроили в них комендатуру, казармы и всякие другие службы. В первый же день они свалили памятник Ленину, сто¬явший в центральном сквере недалеко от заводской про¬ходной. А на третий день в этом же сквере повесили троих мужчин. Ходили слухи, что один из этих троих — началь¬ник истребительного отряда (это такие подразделения, которые наши специально оставляли для борьбы в тылу у немцев), которого якобы выдали свои же. Второй был назначенный немцами из местных директор (или управля¬ющий?) пекарней, который ухитрился в первые же два дня что-то там украсть. Кто был третий — не помню. После этого все ужасы как-то прекратились. В развешанных везде объявлениях было написано, чего нельзя делать, и за всякое нарушение полагался рас-стрел. Какие там были запреты — я уже не помню. Помню только, что надо было сдать все радиоприемники и даже репродукторы (мы свою мятую черную «тарелку» спря¬тали в сарае в дровах), и еще что-то про комендантский час. И еще — никакого, даже самого мелкого воровства, иначе — расстрел. Воровство и вправду прекратилось. И через некоторое время мы даже вообще перестали за¬пирать двери, даже на ночь. Незачем было. Если чего-то надо немцу — ему и замок не помешает, а свои уж точно знали, что или расстреляют, или повесят. Ни одного слу¬чая воровства не было, даже с огорода. Итак, стали мы жить при немецком порядке. Стара¬лись особенно на глаза им не попадаться и без крайней надобности из дома не выходить. Но контакты все-таки начали происходить. Сначала все дома обошел староста вместе с вооруженным солдатом. Про старосту я уже сказала, и его мы испугались больше, чем этого сол¬дата. А потом в некоторые квартиры, где хозяева по- культурнее и площадь побольше, стали селиться немец¬кие, венгерские и даже румынские офицеры. Вот тут и началось общение. Хозяев квартир они не выгоняли, а просто занимали одну из комнат. Обслуживали их соб-ственные денщики, встречавшиеся с хозяевами в основ¬ном у плиты. И все было вполне тихо и мирно. Как-то ни у кого не возникало намерения в чем-либо конфликто¬вать с оккупантами...



полная версия страницы