Форум » Герои Великой Отечественной войны » Воспоминания о ВОВ » Ответить

Воспоминания о ВОВ

Маша: Война не спрашивала, сколько тебе лет, — говорит Клавдия Васильевна Богатырева. — Вот я еще девчонкой была, а что, мало разве пережила? Война нас застала в Енакиево. Наш дом сразу разбомбило, хорошо, все живы остались. Отца забрали на фронт, а мы кое-как зиму пережили и отправились в Орловскую область к родственикам. Пешком, естественно. По дорогам целые реки таких же горемык тянулись. Самому младшему, Вите, было всего два года, мы его по очереди несли на руках, мне десять лет, старшему, Толику, — шестнадцать, сестре Маше — тринадцать. Шла с нами и старенькая бабушка. За весь путь подвезли нас только одни раз. Топали мы по дороге, вдруг из-за поворота выскочила машина. Все разбежались, а я стою как отупевшая, будто неживая, ни рукой, ни ногой пошевелить не могу. Машина хотела меня объехать. Мне б стоять, как стояла, но тут мой столбняк прошел. Машина направо — и я направо, машина налево — и я туда. Вышел тогда из машины немецкий офицер: — Матка, чей это есть кинд? Мать так и думала, что немец меня сейчас пристрелит, а он сунул руку в карман, достал кусок сахара, дал мне, потом посадил нас в машину и подвез до развилки. Продукты у нас закончились быстро, приучились мы побираться. Сначала стыдно было: как это — просить? А потом привыкли, голод — он к чему хочешь приучит. Иной раз и неплохо подавали. Один дом до сих пор перед глазами стоит. Как с картинки. Стены выбелены, на плетне кубаны сушатся, подсолнухи желтыми головами кивают. Вышла навстречу женщина. — Ах, бедная ты, бедная! — сказала матери. — Как мне тебя жалко! Куда же ты детей ведешь и что вы будете делать? — Что Бог даст, — ответила мать. Женщина вынесла целое блюдо настоящих вареников, политых сметаной! Да мы таких до конца войны не видели. Как на них накинулись! А женщина попросила мать: — Отдай мне младшего сыночка. У нас с мужем детей нет, воспитаем как своего. Долго уговаривала, расписывая, какое у них с мужем крепкое хозяйство, но мать ни в какую не соглашалась. — Он у тебя в дороге с голоду помрет, — наконец рассердилась на материну несговорчивость женщина. — Помрет — я его похороню и буду знать, где его могилка, — ответила мать. На этом разговор и закончился. Мама у нас была чудесная, я все время вспоминаю ее и плачу. Помню, голод, холод, а она сядет в хате на печку, нам носки вяжет и песни поет. И когда домой шли, во время бомбежек все нас в кучку, как цыплят, собирала: — Давайте сюда, деточки, если убьют, так всех вместе. Пришли в родную д. Пересуху уже осенью. Дали нам шесть копен ржи, обмолотили — это и было наше пропитание. Перезимовали, весной выстроили шалаш, в нем жили. С 1943-года в нашей деревне стояла воинская часть. Был там Сережа Расторгуев, невысокого росточка, плотненький. Ох, и любили мы его! Настоящий артист был. И сейчас смотрю по телевизору группу «Любэ» — и все мне кажется» что Николай Расторгуев на того Сережу похож. Сережа давал нам целые концерты. Бывало, отбросят борта у машины, и он там, как на сцене, представляет. На нем надето несколько драных рубах, Сережа «пляшет» на лопатке, кричит: «Жарко!» — и сбрасывает одну за другой рубахи. Потом «заплачет»: «Ой, моего брата Вовочку волки съели». Товарищ ему подыгрывает: «Кто тебе сказал?» — «Да он сам только что». А то натянет между яблонь проволоку и ходит по ней. Но не всегда весело было и Сереже Расторгуеву. Ведь не надо забывать, что шла война и Сережа свои представления устраивал после боев. Однажды он ветретил мою сестру Марию. Она была высокая, красивая. — Эх, девчонки, — сказал Сережа, — вы все лейтенантов любите. Я теперь тоже лейтенант, и оружие мне выдали. А у самого к поясу лемех плуга привязан — капитана изображал, а лемех будто кобура с пистолетом. И глаза у парня грустные-грустные, слезы в них стоят. Таким запомнился нам Сережа Расторгуев. Однажды он не вернулся из боя; нам сообщили, что молодой солдат погиб. Вся деревня о нем горевала как о родном. В июльские дни 43-го года много погибло народу: шла битва на Курской дуге. Когда началось наступление, каждый день везли раненых. Все деревенские дома превратились в лазареты. Сестра Мария ходила помогать, а я по малолетству боялась. Страшно там было: кровь, стоны, тяжелый спертый воздух и тучи мух. Помню, как хоронили командира. Бурка его фамилия была. Из соседнего дома вынесли гроб, обитый красной материей, на нем — фотография. Под руки вывели лейтенанта раненого, с забинтованными рукой и ногой. Он очень плакал и повторял: — Прости меня, командир, я все поле облазил на четвереньках» но самого главного не нашел. Позже мы узнали, что командиру снесло голову, поэтому и хоронили его в закрытом гробу. Из другого дома вынесли еще один гроб. Хоронили капитана, лицо его было белое-белое, говорили, что он грудью закрыл амбразуру пулемета. Каждый день на войне совершали подвиги. Когда гробы стали опускать в могилы, налетели немецкие самолеты и начали обстрел. Деревенские разбежались, а бойцы не дрогнули, будто и не замечали врагов. И, что интересно, ни одна пуля в цель не попала. Вот такое оно было, мое военное детство. А в 43-м на нашу землю пришел мир. Теперешнему поколению не понять, как трудно приходилось, но забывать о прошедшем нельзя и нельзя пытаться исказить историю, иначе мы предадим таких парней, как Сережка Расторгуев, командир Бурка и тех, имен которых не узнаем уже никогда.

Ответов - 47, стр: 1 2 3 All

Маша: Продолжение: Симпатичный разведчик Первый такой офицер, с которым мы познакоми¬лись, поселился у наших очень близких друзей, которые в буквальном смысле спасли нас после ареста отца. Мы три месяца жили у них, и потом они же помогли маме устроиться на работу. Их было трое: отец — В. К., зав¬уч и преподаватель русского языка и литературы в завод-ской школе, мать — Е. Н., математик в той же школе, и их сын Сережа, на год старше меня. В. К., конечно, был уже в армии, а Е. Н. и Сережа остались в Пенах. И вот у них поселился этот интересный немецкий офицер. Он был щупленький, невзрачный, очень доброжелательный и, главное, абсолютно правильно и без малейшего акцен¬та говорил по-русски! Наши мамы в изумлении спросили: «Как это?» А он сказал, что он по профессии разведчик и специально учил русский язык несколько лет. «И вообще, Германия давно готовилась к этой войне», — сказал он и показал нам свой мягкий черный хлеб, на котором была дата выпечки — 1938. Он, конечно, знал, что у Е. Н. муж воюет, а у нас отец в тюрьме, но это как-то ничего не ме¬няло. Жен и матерей воюющих мужчин специально не преследовали, это было в порядке вещей — война. Вообще, надо сказать, что во все время оккупации тяжким повседневным гнетом был не страх перед кон¬кретными немцами, а голод, холод и неотступная мысль о том, что каждое мгновение там, на фронте, убивают твоих родных и близких. А у мамы воевали три младших брата и сестра. И еще постоянное ощущение того, что ты — неполноценный. Вот они — хозяева, люди, а ты — мусор, в лучшем случае — второй сорт. Это было как- то мучительно противоестественно. Я по-детски еще не очень обращала на это внимание, а сестра очень страда¬ла, у нее, как я теперь понимаю, было что-то вроде де¬прессии. Вот мама по необходимости как-то вспомнила свой гимназический немецкий и при нужде могла объяс¬ниться с немцами. А сестра, учившая немецкий в школе и имевшая больший словарный запас, чем мама, никогда в разговор не вступала. И с этим «русскоязычным» развед¬чиком тоже не могла общаться. Украинские пленные Они появились где-то в конце весны — начале лета. Около полуразрушенного и совершенно ободранного кирпичного здания бывшей сельской поликлиники немцы отгородили на окружающем поликлинику пустыре колю¬чей проволокой небольшой участок — загон и держали там под открытым небом человек 30-50 (точно не пом¬ню) пленных. Говорили, что это украинские красноар¬мейцы, которые сами сдались в плен, переживши дома раскулачивание и польстившись на обещание Гитлера вернуть украинцам землю. Люди смотрели на этих плен-ных со страхом и жалостью. Их никуда не выпускали, целыми днями они слонялись или сидели в пустом заго¬не голодные, в драных шинелях и каких-то опорках. Их караулил немецкий часовой с винтовкой. Он отгонял их от изгороди, когда кто-нибудь подходил к ней поближе и пытался просить у прохожих хлеба или картошки (загон был прямо около большой дороги, тянувшейся улица за улицей почти через все село с востока на запад). Жен¬щины из деревни очень их жалели, даже обращались в комендатуру с просьбой принять кого-нибудь «в мужья» (на деревне без мужика очень тяжело), но ничего такого немцы не разрешали. Иногда, правда, отчаянные дере¬венские ребятишки лет 8-10 подбегали к изгороди и со¬вали пленным что-нибудь из еды, но это было очень опас¬но. Немец кричал и махал винтовкой, мальчишки убегали и, надо сказать, ни разу никого не изловили. Отобрать еду тоже, конечно, не удавалось, ее съедали мгновенно. Продолжалось это, наверное, что-то около месяца, по¬том их всех куда-то увезли. Лето Лето, вообще, было тихое. Было такое впечатление, что в нашем селе устроили что-то вроде места отдыха для тех военных, которых не могли отправить в отпуск далеко в Германию. Места вокруг были очень краси¬вые — река, с левого берега сплошные яблоневые сады, с правого — луга и небольшие холмы с редкими пере¬лесками. Большие опасные леса начинались примерно в 20 км к северо-западу, по направлению к Брянску. Вот там было страшно. В селах днем немцы, а ночью — пар-тизаны. И одни и другие чинят свою расправу. А у нас немцы налаживали связи с населением. Солдаты гуляли с деревенскими девушками и пользовались у них успехом, так как угощали конфетами и даже дарили цветы и игра¬ли на губных гармошках — развлекали и «не лапали сра¬зу», а «вели себя культурно». Потом в результате этого «культурного поведения» на селе родилось несколько «немчат». Вполне образованные девушки тоже не избегали близ¬кого общения с немецкими офицерами. В доме директри¬сы маминой школы две ее взрослые дочери (19-20 лет) часто устраивали веселые сборища с танцами под пате¬фон. Говорили, что они собираются уехать в Германию. Но никуда они не уехали, а когда нас освободили — бы¬стро повыходили замуж за наших офицеров и ушли с ними в армию воевать с немцами. А еще была такая красавица Катя, которую вместе с ее матерью не взял с собой в эва¬куацию какой-то заводской начальник. Так вот эту Катю действительно увез к себе в Румынию долго квартировав¬ший у них князь Бато (так его называли). В нашем доме было пять квартир разной площади. В одной из них, у нас за стеной, в большой трехкомнат¬ной квартире жили двое: мать Л. Н., женщина лет 50, и ее 19-летняя дочь Галя. Галя была замечательная краса-вица украинского типа: смуглая, черноглазая, с длинными толстыми черными косами. И еще вдобавок она хорошо играла на пианино (у них был инструмент) и неплохо знала немецкий. Отец у них тоже был арестован, но он был об¬ластной хозяйственный начальник, кому-то там, наверху, не угодил, за это и посадили. Л. Н. и Галя приехали в Пены уже одни (по существу, скрылись в глуши, как и мы после ареста отца), за год-два до начала войны, и мы хорошо знали Галю, т. к. она учила Сережу музыке и этим под¬рабатывала. Девушка она была милая и прелестная, а ма¬маша у нее — ужасная злыдня и мегера, она была зла на весь свет, ее все не любили, а дети даже боялись. Когда пришли немцы, она была страшно рада, сразу стала их всячески завлекать и в качестве приманки, конеч¬но, использовала дочь. У них первых появился офицер, квартирант, и всем сразу было объявлено, что он на Гале женится и увезет ее в Германию. Галя не возражала, го¬ворила, что она любит «своего Йосеньку» (так его звали), а на остальное ей плевать. Но Йосенька вскоре отбыл по своим военным делам, а Галя осталась. Она, правда, не очень горевала и вполне успешно работала переводчицей в комендатуре. И довольно скоро у них стал появляться молодой, бравый и веселый офицер СС в коричневой форме, со свастикой — все, как положено. Звали его Мюллер. Чаще всего он приезжал на велосипеде, весе-ло приветствовал встречных жильцов разного возраста, меня — в том числе («Эльвира! Гутен морген!») и шел к Гале. Он не жил у них, только приезжал будто бы поиграть на пианино. И действительно, они с Галей много играли — и в четыре руки, и порознь, все больше немецкую класси-ку. Мюллер играл лучше Гали. Через нашу общую тонкую стенку между квартирами музыку и смех было хорошо слышно. Нас только очень удивляло, почему, что бы ни играл Мюллер, даже серенаду и баркаролу Шуберта, у него все было похоже на бодрый марш. Потом Мюллер перестал появляться. Мы решили, что, наверное, отпуск кончился. (Забегая вперед, скажу, что из всех местных девушек, так или иначе общавшихся с немцами, потом, после освобождения, Гале досталось больше всех. Ее долго таскали по допросам и в конце концов посадили, кажется, на два года. Говорили, что после тюрьмы она сильно изменилась, как будто потухла. А вскоре вышла замуж за одного из вернувшихся с войны сыновей Л. Х.) Этим же летом у нас произошло событие, которое сейчас кажется мне совершенно невероятным. Выше я писала о семье наших друзей Е. Н., В. К. и Сереже. Е. Н. была родом из Воронежа, там у нее жила уже очень по¬жилая мама и три сестры — две старше Е. Н. и одна — младше. Воронеж, насколько я помню, немцы так и не взяли , но он был совершенно разбит, там были жесто¬кие бомбежки, обстрелы и бои. Жить там стало невоз¬можно и негде. И вот эти четыре женщины — матери Е. Н. было около 80 лет, старшей сестре за 50, средней — 40, а младшей — 28, да еще она хромала из-за послед¬ствий костного туберкулеза — все они пешком пришли к Е. Н. в Пены. Около 300 км — пешком, по чересполосице оккупированных и пустых деревень, держась поближе к железной дороге, чтобы не заблудиться... Они шли, ка-жется, месяц. И дошли. Старенькая мама, правда, вскоре умерла, а все сестры остались живы, после войны пере¬брались в Воронеж и умерли в преклонном возрасте от 80 до 90 лет. В. К. погиб на войне в 1943 году. А Сергей со своей семьей живет в Воронеже и сейчас. Чтобы как-то прокормиться, надо было работать. Ко¬нечно, и мама, и Е. Н. были взяты на учет как учителя. Это давало право иметь огород (15 соток). Работала ли в шко¬ле Е. Н., я не помню, а мама что-то около двух месяцев в сельской школе учила ребятишек читать, считать и пи-сать. Но потом в середине осени школу все-таки закрыли, устроили там казарму для молодежного гитлерюгенда (кошмарные были ребята, их все старались обходить по-дальше). А одна из сестер Е. Н., с музыкальным обра¬зованием, была приглашена руководить хором в клубе. И она очень даже хорошо руководила. Пела в этом хоре местная молодежь, даже моя сестра туда ходила. У нее был хороший слух и приятный альт, я до сих пор с ее голо¬са помню вторую партию в шубертовском «Мельнике». (Они вообще пели только немецкую классику, никаких военных маршей от них не требовали.) Платили ли что- нибудь за работу, я не помню. И были ли какие-то день¬ги — не помню совершенно...

Маша: Продолжение: Лорелея После того как к Е. Н. пришли ее родные, немцы там, конечно, не жили, негде было. Но все-таки время от вре-мени наведывался какой-то офицер, разговаривал о том о сем. Однажды даже выдал какое-то лекарство забо-левшему Сереже, и тот очень быстро поправился. Меня тоже как-то вылечил от ангины этот офицер: мама попро¬сила Е. Н., та попросила офицера, и тот выдал таблетку. Мы не знали, что это за лекарство «от всех болезней». Видимо, это был какой-то антибиотик, мы о них еще не слышали. Другой офицер ходил иногда и к нам. Правда, чином он был пониже (очень уж мы были, видимо, убогие) и как- то странно говорил, мама его с трудом понимала, даже при знакомых словах. Потом догадались — он просто был деревенщина и неправильно произносил слова. Мы не сразу поняли, зачем они ходят, но потом решили, что немцы таким образом налаживают «культурные связи» и приглядывают за благонадежностью. С нашим «надсмотрщиком» однажды случилась за¬бавная история. Он заметил на столе сестрин учебник не-мецкого языка для 7-го класса и стал его просматривать. И наткнулся на страницу со стихами Гейне «Лорелея». Там было написано: «Lorelei. Heinrich Heine». Он был очень возмущен! Он сказал: «Это немецкая народная песня! А Гейне — это еврей!» А мама сказала: «Что я могу ска¬зать, это ведь учебник!» Он ушел в задумчивости. А мы тихо торжествовали. Мадьяры Почему-то их называли не венграми, а мадьярами. Они отличались от немцев покроем формы (цвет был почти тот же) и чем-то неуловимым в общем облике: легкая по¬ходка, стройные, очень черноволосые и совершенно не похожие на врагов, даже какие-то приветливые. На квартире одной из наших знакомых учительниц ле¬том жили двое венгров — офицер какого-то довольно высокого чина, молодой, красивый, очень серьезный, и его — не знаю, как это называлось — кто-то вроде ден-щика. Звали денщика Имре, был он старше своего на¬чальника лет на 10, лысоватый, чрезвычайно веселый и по своему дворянскому титулу будто бы даже выше его. От¬ношения между ними были абсолютно дружеские, даже свойские. И вот эта венгерская парочка устраивала такие штучки. В гостях у учительницы собирались двое-трое ее коллег, в том числе моя мама и ее близкая подруга Е. Н. с деть¬ми примерно моего возраста и чуть старше (сестра моя туда все-таки не ходила). В большой передней проходной комнате Имре начинал пляски с детьми под патефон и всяческое громкое веселье, а в задней комнате, где он, собственно, со своим начальником и жил, этот начальник, имевший абсолютно запрещенный для населения, но по¬лагавшийся ему по чину радиоприемник, потихоньку на-страивался на Москву, и наши мамы слушали, слушали... Сам этот чудный мадьяр не слушал, он следил, чтобы ни¬кто снаружи не услышал и не увидел этого. А еще Имре катал нас, детей, на их офицерской легковой машине. Мы, конечно, были в восторге. Вот такой славный сюжет про мадьяр. А второй сюжет — уже не про мадьяр, а про венгер¬ских евреев — так их называли. Их было трое, они были в такой же форме, но без погон и ремней. Они возили огромную бочку с водой из реки в конюшни на двухко-лесной повозке, которую тащили сами вместо лошадей. Смотреть на это было ужасно: дорога от реки до конюш¬ни — как сейчас вижу — шоссе из неровного булыжника и разбитая пыльная грунтовка, жарко, бочка огромная, вода выплескивается на колдобинах, и эти трое — согну¬тые, обливающиеся потом. Но у них были свободные вечера. И тогда, вымывшись и переодевшись (не помню, во что, но вполне приличное), они ходили в гости к Л. Х. Она тоже была учительница, появилась в Пенах незадолго до войны, приехала, кажет-ся, из Латвии. Ей было лет 50, по-русски она говорила с небольшим акцентом, была такая крупная, с большой полуседой кудрявой головой и большим носом. Я ее по¬баивалась — из-за необычной внешности. Что она препо¬давала — не помню, может — математику, а может — немецкий язык. Немецкий она знала прекрасно, и ее тут же завербовали работать в комендатуре. При том что у нее было два взрослых сына — студента, уже воюющих в нашей армии. И вот к этой даме в гости на чай вечерами ходили венгерские еврейские «водовозы». Соседи гово¬рили, что они там играют на скрипке и в шахматы. И про¬сто разговаривают и отдыхают душой. Это все было летом. А потом, осенью, когда уже ста¬ло чувствоваться у немцев какое-то беспокойство, эти ев¬реи исчезли. Никто не знал, куда. Л. Х., конечно, тоже ничего не могла сказать, да ее и спрашивать боялись. Но прошел слух, что их расстреляли. Румыны Румыны были у нас недолго, и было их немного. Отли¬чались они цветом формы (такое рыжеватое хаки) и тем, что от них надо было запирать двери. Он игнорировали немецкие запреты на воровство, и от них нужно было прятать птицу, молочные продукты, яйца и другую еду. Наверное, их хуже кормили. А в остальном они были со¬вершенно безобидные, и за врагов их как-то не считали. Жаловаться на них в комендатуру за воровство тоже как- то не хотелось. Осень и зима Первая половина осени, по-видимому, ничем особен¬ным от лета не отличалась, никаких событий, кроме тяже¬лых работ по уборке урожая картошки и других овощей, я не помню. А вот ближе к зиме стала чувствоваться какая- то тревога: никто к нам уже не ходил вести мирные раз¬говоры, пару раз прилетали наши бомбардировщики (мы их от немецких научились четко отличать по звуку), но не бомбили, шли очень высоко. Информации о положении на фронте у нас, конечно, практически не было (что там услышишь и тем более чему поверишь из этого венгер¬ского приемника?). Два раза до нас доходили уже через третьи-четвертые руки наши листовки, которые «прочти и передай товарищу». Мы, конечно, читали и надеялись, но понимали, что правды там, наверное, тоже не очень мно¬го. Но все-таки настроение у немцев перестало быть та¬ким безмятежным, как летом. Стали доходить слухи, что забирают, грузят в эшелоны и увозят в Германию моло-дежь, кто покрепче и поздоровее — работать на заводах или слугами у частных хозяев. Забирали насильно — ехать никто не хотел, скрывались, как могли. Мама очень боя¬лась за сестру, ей уже было 15 лет, хотя она выглядела максимум на 13 — все мы были очень худые и заморен¬ные. Но все-таки когда поблизости появлялись вооружен¬ные немецкие солдаты (они ходили по домам парами), то сестра быстро прыгала в кровать, укрывалась до глаз одеялом и от страха выглядела совершенно больной. И если солдаты заходили, то мама говорила, что у дочери тиф. И они сразу уходили — тифа очень боялись. Все же однажды случился прокол. Это было уже бли¬же к зиме. О том, что фронт, видимо, приближается, мы могли судить по постоянно идущим на восток эшелонам (летом их как-то не было слышно) и по тому, что немцы каждый день стали собирать группы молодежи и гонять (так это называлось — как скот) их в пристанционный ле¬сок, где были склады со снарядами. И эти ящики со снаря¬дами надо было грузить на железнодорожные платфор¬мы. Самое опасное было то, что как раз на станцию чаще всего были налеты наших самолетов, они пытались бом-бить железнодорожное полотно и эшелоны, правда, пока безуспешно, но ведь когда-то могло стать и успешным. Если бы бомба попала в этот лесок со снарядами, там бы просто ничего не осталось. Как ни пряталась моя сестра, однажды она все-таки попалась: пошла днем за чем-то к подружке, и там их обеих и замели. Мы сначала ничего не подозревали, но когда сестра что-то долго на возвращалась, мама побежала к этой подружке домой и там от ее пере¬пуганной матери все узнала. Это было часа в 2-3 дня. И сделать-то ничего нельзя. Так обе мамы в полуобмо¬рочном состоянии до вечера слушали, не летят ли бом-бардировщики, не бомбят ли станцию и заодно не за¬берут ли обеих девочек прямо в эшелон и в Германию. Обошлось. Часов в 7 вечера девочки вернулись. Ужас¬но измученные и напуганные, но целые и невредимые. После этого сестра уже дальше 20 м от дома днем не выходила, только за водой в уличную колонку, основа-тельно осмотревшись. Вечером, как ни странно, было безопаснее, «рабочий день» кончался, и никого не за¬бирали и никуда не гоняли.

Маша: Продолжение: Отступление и освобождение В общем, уже чувствовалось, что идет отступление, и мы жили со смешанным чувством нетерпеливого ожида¬ния скорейшего освобождения и страха перед возмож¬ными боями. Когда наступил февраль 1943 года, стало понятно, что вот уже скоро, скоро. Немцы уже не просто от-ступали, они бежали. Хотя эта зима по сравнению с предыдущей была не очень морозная, даже с оттепе¬лями, все равно вид у немцев был жалкий. Многие были обморожены, на ногах поверх сапог у них были такие эрзац-валенки — огромные бахилы из лыка с соломой, мокрые и тяжелые. Остальное обмундирование тоже было хлипкое, на головах у солдат — пилотки с отогну¬тыми на уши краями. Вот такими они тащились по зим¬ней слякоти, реже — в машинах, чаще — пешком. Кар¬тина была ужасная. Мирное население они не задевали, иногда только заходили погреться и выпить чего-нибудь горячего. И люди их жалели. Хотя почти в каждой се¬мье кто-то воевал там где-то на фронте, может, и по-гиб уже, но этих обмороженных и почти беспомощных бедолаг было жалко. Как я помню, пока и поскольку у нас оккупанты были довольно мирные, особенной такой ненависти к ним не было. Но все люто ненавидели пер¬сонально Гитлера. Он был причиной и олицетворением всей войны. И глядя на этих бегущих помороженных солдатиков, многие люди как-то чувствовали, что они — тоже обыкновенные подневольные люди. Раз уж было такое поспешное бегство, то и наша убо¬гая квартира сгодилась для немецких постояльцев. Я пом¬ню три таких эпизода. Первый — двое немецких солдат зашли днем погреть¬ся. Они сидели полуголые у топящейся плиты и, сняв ру¬бахи, искали в них вшей, и когда ловили, то радостно гого¬тали, говорили «партизанен» и бросали на горячую плиту. Объясняли маме, что вши — это тиф и страшнее парти¬зан. Эти двое погрелись, чего-то поели-попили (с продо¬вольствием у немцев, кстати, никаких проблем не было) и ушли еще днем, не ночевали. Второй эпизод — грустный. К нам на одну ночь посе¬лился молоденький (23 лет) фельдфебель, поморожен¬ный и с высокой температурой, и при нем санитар — со¬всем мальчишка, рыженький и тощенький лет 16. Звали его Герхардт. Офицерик был высокомерный, быстро вытряхнул нас всех в кухню и залег в комнате на кровать. А санитар всячески за ним ухаживал, готовил ему на плите еду и питье, кормил лекарствами и т. п. И сидел с нами на кухне весь вечер, разговаривал с мамой. Мама его спро-сила, что он будет делать после войны. Раз он санитар, то, наверное, будет учиться на врача? Он ответил, что нет, конечно, на это нужно очень много денег, у них в семье столько нет. Тогда мама ему сказала, что-де у нас в стра¬не образование бесплатное. Он изумился, даже не мог поверить, а потом сказал (дословно помню): «Это мы, молодые, кричим: "Хайль Гитлер!", а папа с мамой гово¬рят: "Плохой Гитлер"». Сразу после этих слов больной офицерик призвал са¬нитара к себе, и больше он вечером к нам не вышел, на-верное, получил внушение. Утром они двинулись даль¬ше. Этот мальчик-санитар, видно, очень не хотел никуда двигаться. Он долго прощался с нами и оставил на память свою красивую фотографию в военной форме и с над¬писью. Уж не помню, что он там написал, но что «от Герхардта» — помню точно. Нам было очень его жалко. Потом говорили, что «их всех положили под Льговом» (после того как нас освободили, Льгов в 18 км к запа¬ду от Пен, брали еще дня три, там были большие бои). А фотографию мы, конечно, сожгли, из-за нее ведь по¬том и погибнуть можно было. Но чувствовали себя при этом паршиво, как будто сделали подлость.

Маша: Третий эпизод случился дня за два до освобождения. Утром к нам зашел немецкий офицер, осмотрелся, сказал, что остановится у нас на одну ночь и спать будет здесь — указал на стоявший в кухне у стены большой бабушкин сундук, часто служивший у нас и кроватью. Из комнаты он нас выставлять не стал. Потом положил на этот сундук какую-то свою амуницию и, к нашему изумлению, оружие и ушел, сказав, что придет позд¬но. Вид у него был вполне мирный, но какой-то очень невеселый и озабоченный. В общем, это было понятно. И не страшно. А потом произошел такой казус. Как я уже писала, дом наш стоял метрах в 20 от большой дороги, по кото¬рой и совершалось отступление. Мы старались сосем не выходить из дома, только по крайней необходимости: за водой и за топливом. Но тут мама зачем-то на минутку забежала к соседке (вход в ее квартиру был в 5-6 мет¬рах от нашей двери). В это время по дороге несся целый санный обоз казаков-власовцев, все пьяные, с диким гиканьем, воплями и ужасным матом. Говорили, что они на своем пути крушат все и страшнее их никого нет. И угораздило маму в этот момент выскочить от соседки на улицу. Тут откуда-то совсем рядом взялся этот са¬мый ужасный казак и с криками и матом побежал за ней так прытко, что, вскочив к себе в сени, мама даже не успела запереть дверь на крючок, и он ввалился в кух¬ню со всей своей красной рожей, перегаром и матом. Намерения его были абсолютно недвусмысленные, но мама, от ужаса, наверное, не растерялась и, указав на немецкое снаряжение, сказала, что у нас уже есть по¬стоялец, вот его вещи, и скоро он придет. Буйный ка¬зак слинял мгновенно в прямом и переносном смысле: из красного он стал белым, замолк и вылетел на улицу. И еще бежал по улице — мы в окно видели. Вот так нас спас даже не сам немецкий офицер, а только вид его вещей. Сам он пришел поздно, мы с сестрой уже спали, а мама открыла ему входную дверь и ушла к нам в ком-нату. Потом она рассказывала, что он очень тихо по¬мылся, что-то поел (мама сказала, что, наверное, очень воспитанный человек, ел совсем неслышно, не гремел посудой и не чавкал), утром встал рано, сказал «спаси¬бо» и «до свидания» и ушел, не подозревая, от чего и как он нас спас. Все эти события происходили уже под почти непрерыв¬ный звук приближающейся канонады и гудение самоле¬тов, шедших на большой высоте в обе стороны. Мы по¬нимали, что уже вот-вот. Но очень боялись, что немцы перестанут бежать, и бой будет прямо у нас в селе. В эти дни немцы стали жечь свои склады с зерном, располо¬женные где-то в районе завода. Люди бежали туда, на-деясь хоть что-нибудь спасти и унести, ведь с хлебом-то было совсем плохо. Но это пожарище, пылавшее днем и ночью двое суток, немцы охраняли очень бдительно и начинали стрелять сразу же, как только кто-то подходил опасно близко. Никого, правда, не убили, но зерно сгоре¬ло все, ничего не удалось спасти. В ночь с 24 на 25 февраля мы уже совсем испугались и решили пересидеть ее в погребе-землянке, где зимой в закромах и кадушках хранились картошка, капуста, со-леные огурцы и другие овощи. Сидеть там было очень неудобно — холодно, сыро, тесно, душно, грязно. Спать там было невозможно, мы только измучились. И мама решила — будем сидеть дома, ну, попадет бомба или снаряд — значит судьба, погибнем вместе. Ночь с 25-го на 26-е была поначалу довольно тихой, а в 5 часов утра нас разбудил какой-то странный и очень сильный гул, прямо земля дрожала. Это по нашей доро¬ге шла колонна наших танков! Со звездами! И с нашими солдатами прямо наверху, на броне! Все люди из домов вдоль дороги высыпали на улицу, плакали, смеялись, кричали что-то, солдаты тоже смеялись и махали нам своими теплыми шапками. И такие они были замечатель¬ные, такие веселые, сильные и надежные. Это было счастье. Мне сейчас 75 лет, это было 66 лет назад, но я все равно не могу сдержать слез, когда пишу это. Поймите, у всех было чувство, что мы снова стали людьми. Это огромное чувство освобождения было не менее потрясающим, чем испытанное через два года чувство победы. И в победе тогда было важнее не то, что победа, а то, что войне ко¬нец. Ничего хуже войны на свете нет. Постскриптум Последнее неожиданное и очень острое пережива¬ние оккупации случилось у меня тридцатью годами поз¬же. Уже жила и работала я в Ленинграде, и, несмотря на мое «компрометирующее» прошлое (арест отца, пребывание на оккупированной территории) мне как-то удалось по туристической путевке выехать в Венгрию и Югославию. Это было в конце ноября 1973 года, т. е. уже много времени спустя после венгерских и чешских событий. От Ленинграда до Будапешта мы ехали поездом. После пограничной станции Чоп все пассажиры прилипли к окнам и смотрели на «заграницу». Правда, видно было мало — уже вечерело и смеркалось. В Будапешт мы прибыли со¬всем вечером, и, еще не выйдя из вагона, я посмотрела в окно на ярко освещенный фонарями многолюдный пер¬рон. И по этому перрону среди местных венгерских жи¬телей ходили наши советские солдатики в наших советских шинелях с погонами и шапках со звездами. Оружия у них я не заметила, вид у них был совершенно мирный, и никто на них особого внимания не обращал. Но у меня вдруг перехватило дыхание и мурашки побе¬жали по коже. Я как-то почувствовала себя на месте вен¬гров, по земле которых по-хозяйски ходят чужие люди в чужой военной форме, пусть и вполне доброжелатель¬ные. И это невыносимо, как и нам тогда, во время оккупа¬ции, — с 1 декабря 1941-го по 26 февраля 1943-го, ровно 15 месяцев. О себе Я, Богданова (до замужества — Перняк) Эсфирь Гут- мановна, родилась 29 декабря 1933 года в поселке Пены Курской области в семье сельских учителей. Вскоре по¬сле моего рождения семья переехала в Воронежскую область. Там накануне 1938 года был арестован и в мае 1938 года расстрелян мой отец. Мама со мной и моей старшей сестрой вернулась в Пены и стала работать учи¬тельницей в начальной сельской школе, в которой с 6 лет начала учиться и я. В 1950 году я окончила в тех же Пе¬нах десятилетку и уехала учиться дальше в Ленинград. В 1955 году я окончила Ленинградский гидрометеороло¬гический институт и по распределению уехала работать в Свердловскую гидрометеорологическую обсервато-рию, поступив одновременно в заочную аспирантуру по специальности метеорология и климатология. Вернув¬шись в Ленинград в конце 1958 года, я стала работать сначала инженером-метеорологом, а потом — научным сотрудником в Главной геофизической обсерватории им. А. И. Воейкова (ГГО). В 1968 году защитила канди¬датскую диссертацию. В обсерватории работаю до сих пор — уже в качестве консультанта.

Марина Турсина: Маша, спасибо! Молодец!

Olga: С большим интересом читаю, спасибо!

Маша: Ольга, Марина это вам спасибо.Статьи правда очень интересны ведь их писали люди, кот.пережили оккупацию. Книга, кот. я сейчас так скажем публикую на форуме как оказалось входит в серию о ВОВ по разным тематикам:оккупация, фронт и др.Серия эта выходит с 2005г. Постараюсь еще найти что-нибудь интересное. Ну а теперь продолжение: Владимир Вычеров К СЕМЕЙНОМУ ФОТОАЛЬБОМУ (КУРСКАЯ ОБЛАСТЬ, МОРШНЕВО И СУХОЕ) Два письма Дорогая моя внученька Анюточка! Эти записи я адресую и посвящаю тебе. Хотел бы, чтобы ты побольше знала о своем дедушке: где родился, как и где провел детство, где учился. Может быть, тебя это заинтересует, и ты продол¬жишь семейную летопись, сделаешь записи к своему се¬мейному фотоальбому. Чтобы и твои дети знали лучше своих родителей, дедушек, бабушек. Сейчас декабрь 2002 года. Ты приедешь ко мне из Мо¬сквы через две недели, 5 января. Я тороплюсь написать часть задуманного к твоему приезду, чтобы уже можно было тебе почитать. Да ты и сама хорошо читаешь, хотя тебе только пять лет. Мне пять лет было почти 60 лет на¬зад, когда была Великая Отечественная война (1941 — 1945 годы), и научиться читать в этом возрасте у меня не было никакой возможности. Нет у меня и фотографий пе¬риода военного детства. Откуда они могли взяться? Да и после войны до 1950 года удалось сфотографироваться только два раза: один снимок со старшим братом Валей (он с гармошкой) и второй снимок с бабушкой. Я к ним сделал надписи в фотоальбоме. Но мне кажется, что это¬го слишком мало, чтобы почувствовать дух того интерес¬ного и очень трудного времени. Особенно сильный поток воспоминаний нахлынул на меня от первой фотографии, сделанной летом 1944 года, через год после освобождения нашей деревни от немцев. И я решил закрепить картины воспоминаний на бумаге, чтобы они снова не убежали от меня и остались навсегда в нашем семейном фотоальбоме как списки (или копии) с отдельных страниц книги моей памяти. Расскажу тебе, Анюта, подробно, насколько сумею, о своей родной деревне, о военном и послевоенном дет¬стве, о том, что видел и что пережил, может, о том, что мне рассказывали из своей жизни мои дедушка и бабуш¬ка. Ведь далеко не все, что написано в книгах и газетах о войне и послевоенной жизни в российских селах и дерев¬нях, является правдой. Многое приходилось замалчивать, о многом нельзя было говорить вообще. Сейчас времена изменились, можно писать правду. Но у каждого челове¬ка она своя, об этом тоже надо помнить, когда читаешь чьи-либо воспоминания. Я тебе расскажу свою правду, как я ее видел тогда и вижу теперь, с высоты своего воз¬раста. Я стараюсь писать так, чтобы даже сейчас, в свои пять лет, ты многое поняла. Ну, а если что-то будет непо¬нятно, не расстраивайся, подрастешь и все поймешь. Давай, моя Анечка, будем помнить своих родителей, бабушек, дедушек, прабабушек, прадедушек. И к се-мейным альбомам с фотографиями будем приклеивать подробные объяснения. А если нет фотокарточек, то прикладывать записи, подобные моим. Давай не будем Иванами, не помнящими своего родства, это поговорка такая. Я тебя люблю. Твой дедушка Володя. 23.12.02 Дорогая Лариса, доченька! Как ты знаешь, эти записи я адресую твоей дочери, моей внучке Анюте. Но она еще маленькая, поэтому я дарю их тебе на память. Может посчитаешь нужным со¬хранить их в семейном архиве. Думаю, они тебя заинте-ресуют, потому что здесь изложено более подробно то, о чем я рассказывал Ромику и тебе, когда вы были ма¬ленькие, и вам нравилось слушать. А подрастет Анюта, отдай мои воспоминания ей. К тому времени и мой фо¬тоальбом перейдет к вам. Написал я их очень быстро, в течение двух-трех недель декабря 2002 года. На меня нашло какое-то озарение, бывает это редко, как в юно¬сти, когда писал стихи. Надеюсь, посетит оно меня еще, и тогда будет продолжение воспоминаний и о студенческих годах, и о Кубе, и о Польше. Особенно о Польше — ведь я вел дневники (и они сохранились!) с вырезками из поль¬ских газет. Мы же были там в интереснейшее время за¬рождения и расцвета «солидарности»! Когда работал, все было некогда взяться за упорядочение записей. А теперь, будучи на пенсии, я имею возможность предаться поро¬ку писать «мемуары», особенно зимой, когда становит¬ся тяжко на душе. Не осуждай меня за это. Я люблю тебя. Твой папа.

Маша: Дико визжал поросенок Несмотря на послевоенную разруху, нищету и горе, крестьяне должны были платить государству налог. Каж¬дый двор обязан был сдать в год 40 кг мяса, 200 штук яиц и что-то еще. (При Хрущеве ввели дополнительный налог на каждое дерево в саду. В итоге сады начали выпиливать, и этот налог потом отменили.) А где это было взять? Все голые, босые, только-только перестали голодать, начали опериваться. И налог. Я хорошо помню как налоговики, двое мужчин из Рыльска, и милиционер собирали налог у Новикова Ильи Афанасьевича. Семья эта жила очень бедно, как, впро¬чем, и большинство жителей нашей деревни! Коровы не было, но был поросенок, правда, уже большой, кило¬граммов на тридцать. Бегали по двору и огороду куры. И было четверо детей от 3 до 10 лет. Налоговики подъ¬ехали на подводе. Там в мешках уже лежала собранная дань с других дворов. Позвали хозяев хаты. Те вышли, выскочили из хаты и дети. Налоговики бесцеремонно вошли во двор и потребовали налог. «Нет у нас ни мяса, ни яиц», — заголосила тетя Катя, хозяйка. «Сами сидим голодные, вон их нечем кормить, одна картошка», — указала она на детей. «Тогда давайте деньги». Денег, конечно, тоже не было. Откуда они? И тогда налоговики взяли с телеги мешок и пошли через весь двор к хлеву, где хрюкал поросенок. Тетя Катя еще громче заголоси¬ла, запричитала и бросилась на обидчиков: «Не пущу, глаза повыдеру, душегубы проклятые, чем мы зимой детей кормить будем». Дети подняли рев. Остановил тетю Катю милиционер, представитель власти, крепко схватив за руку. А налоговики поймали поросенка, за-сунули его в мешок. Он дико визжал на всю деревню. Налоговики положили мешок с поросенком на телегу и поехали. А милиционер отпустил тетю Катю и посове¬товал ей не кричать, а не то налоговики вернутся и кур переловят. И только Илья Афанасьевич не проронил ни единого слова. Он сидел на ступеньке крыльца, и голова его без-звучно тряслась. Конфеты от немца Хочу рассказать тебе, Анюта, как меня немец угощал конфетами. Эта картинка очень часто всплывала в моей памяти и когда я учился в школе, и когда учился в инсти¬туте. Но я никогда никому о ней не рассказывал, потому что из газет, из книжек и кино о войне мы знали, что нем¬цы — захватчики, жестокие, убивали наших людей, и мой рассказ не поняли бы собеседники. Но в нашей семье этот случай часто обсуждался. Одним словом, это не выдумка и не сон. Я только не помню, когда точно это было. Види¬мо, перед тем, как нас начали выгонять из деревни в село Сухое, где-то в начале марта 1943 года. Немцы уже были в нашей деревне, а мы продолжали жить в своей хате, и нас до поры до времени не трогали. На улицу мы с Валей не высовывались, играли во дворе. Вдруг открываются ворота, и во двор входит немец, без винтовки. Увидев нас, перепуганных, заулыбался и начал что-то говорить. Из хаты вышла бабушка и хотела нас уве¬сти. Но немец заулыбался и ей, начал показывать на нас, указывал на свою грудь, а потом махал рукой куда-то вдаль. Уже позже мы поняли, что он хотел сказать, что у него тоже есть такие же дети там, далеко в Германии. Он полез в карман своего френча и вытащил несколько ци¬линдриков в цветных обертках длиной и толщиной в палец взрослого человека. Немец предложил их нам и бабуш¬ке, и мы взяли. Это были конфеты-леденцы, которые в виде кружоч¬ков толщиной в полсантиметра лежали друг на друге, об¬разуя цилиндрик. Немец стал приходить к нам еще и еще. И каждый раз что-нибудь приносил: то конфеты, то жел¬тенькие шарики величиной с горошину в стеклянных пу¬зырьках. Это были витамины, кисленькие такие, вкусные. Я думал, что это конфеты, и один раз съел сразу штук де¬сять. Валя тут же сказал, что я умру от них, так много сра¬зу есть нельзя. Я расплакался, побежал к маме. Она меня успокоила, что я не умру, а Валю поругала за то, что он говорит глупости. В общем, мы перестали бояться немца. Звали его Петер. Он научил нас говорить по-немецки та¬кие слова, как «спасибо», «здравствуйте», «до свидания». С бабушкой и дедушкой он изъяснялся жестами. Показы¬вал на себя, потом выразительно двигал руками, как если бы стругал рубанком доски, и указывал на оконные рамы, двери, стол. Было понятно, что он столяр и стрелять из винтовки ему совсем не хочется. Все это легко угадыва¬лось в его жестах. Однажды он пришел к нам в полном обмундировании, с винтовкой. Мы сидели всей семьей за столом и обе-дали. Я хотел выскочить из-за стола ему навстречу, но бабушка меня придержала. Петер был какой-то взвол¬нованный, что-то говорил, показывал на себя, потом рукой указывал куда-то в сторону. Затем он снял с себя головной убор, взял с вешалки дедушкину шапку и, пока-зывая на них, говорит: «Гитлер и Сталин». Бросил на пол и начал топтать, что-то продолжая запальчиво говорить. Мы сидели молча и слушали. Скорее всего он говорил: «Зачем я, немецкий столяр, пришел к вам с войной, на¬рушил вашу жизнь? Виноваты во всем Гитлер и Сталин». Может, он говорил как-то по-другому, но было видно, что воевать он не хочет. Потом успокоился, надел свою пилотку с ушами, отдал нам честь, сказал «ауф видер- зеен» и ушел. Больше мы Петера не видели. Видимо, их часть перевели в другое место. А вскоре после его ухода пришли мадьяры (венгры), начали выгонять мирное население в тыл, а кто взду-мал не подчиниться — расстреливали. Венгрия воевала на стороне Германии. Но немцы не доверяли мадьярам серьезные военные операции, а оставляли «грязную работу» вроде очистки передовой линии от жителей. И они старались, усердствовали. Были жестокими и без¬жалостными.

Маша: Пленный немец Как-то вскоре после войны к нам в деревню приехали из Рыльска четыре человека. Это были два следователя и два немца: один пленный, другой переводчик. Пленный немец был худой, высокий, слегка сутулый, выглядел изможденным. Второй, наоборот, был низкого роста, толстенький, с черными волосами и все время улыбался. Видимо, это был «наш» немец, из тех, кто воевал против фашистской Германии. Пленного немца возили по окрестным деревням и се¬лам для опознания. Говорили, что вроде бы он совершал здесь во время войны какие-то преступления. Останови¬лись прибывшие у бабы Лукерьи, им понравилась ее про¬сторная, солнечная хата. Немца посадили на табуретку в горнице лицом к окну, чтобы было лучше видно. И начали приглашать жителей деревни посмотреть на пленного, не узнают ли они его. Дедушка не пошел, а бабушка прио-делась и пошла. По пути она зашла к тете Паше Зайчихе, своей подруге по несчастью: у бабушки погиб на войне ее единственный сын Вася, а у Паши Зайчихи погибли пяте¬ро сыновей, все, сколько она родила и вырастила. А муж умер еще перед войной. И осталась тетя Паша одна в сво¬ей маленькой хатке, кое-как сложенной после войны, по¬тому что довоенная, просторная хата была разбита пря-мым попаданием снаряда. Вдвоем они пришли в Лукерьину хату. Первой зашла в горницу бабушка. Смотрела она на немца и так и этак. Ее попросили обойти вокруг него. «Нет, не знаю, никог¬да не видела», — сказала бабушка. Потом вошла Паша Зайчиха. Смотрела-смотрела на пленного немца, за¬плакала и говорит: «Может, это ты убивал моих сынов?» Немец вздрогнул, повернулся к переводчику, но тот ни¬чего не сказал, только улыбнулся. Потом баба Паша по¬дошла к следователям и сказала, что она не знает немца и, чуть помедлив, добавила: «Покормите вы его, посмо¬трите, какой он худой, наверно, голодный». Об этом же говорили другие бабы, что толпились у крыльца сеней во дворе. Через минуту они помогли бабе Лукерье начистить картошки, а та затопила печку. К вечеру опознание за¬кончилось — безрезультатно. Пленного посадили за стол на кухне. Тут же на столе появились квашеная ка¬пуста, соленые огурцы и отварная картошка в чугунке, от которой шел пар. В свете керосиновой лампы он был хорошо виден в виде шевелящейся тени на стене избы. Немец принялся жадно есть. Первые картофелины он съел не поднимая от картошки глаз. А женщины толпи¬лись у дверей кухни, заглядывали, любопытствуя, как немец ест. Он поднял глаза на бабу Лукерью и покивал головой, мол, благодарю вас. А та все приглашала вто¬рого немца, переводчика, тоже сесть за стол и поесть. Тот улыбался и отказывался. Откуда было знать бабе Лу¬керье, что он хоть и немец, но не пленный и поужинает вместе со следователями, у них для этого случая была припасена провизия, может, получше картошки. Мой земляк Сразу после войны и в 50-х годах село Сухое гремело на весь Рыльский район, даже на всю Курскую область. Там был колхоз «Красный Октябрь». Возглавлял его Фе¬дор Павлович Максимов, бессменный председатель в течение, кажется, 20 лет. Село почти не пострадало от войны, в нем было много жителей, в основном женщин. И вот за счет их труда колхоз стал передовым в районе. Больше других они выращивали и сдавали государству зерна, сахарной свеклы, молока, мяса. Председатель стал Героем Труда, вручили ему Золотую звезду, по¬том еще одну. В Рыльском музее висят его портреты и даже есть картина какого-то столичного художника, на которой он с Н. С. Хрущевым на хлебном поле — стоят в позах, подобающих персонажам произведений социа-листического реализма. Крестьян нещадно эксплуатировали, толком ничего не платя за их тяжкий труд. Были они недовольны своим пра-вителем, глухо роптали на него. Я в этом убедился, когда в июне 1955 года был там в гостях на Троицу, в праздничный престольный день. Люди даже за праздничным столом рассказывали, что уже нет сил терпеть: без выходных, без проходных, от зари до зари их заставляют ишачить на этого советского помещика. Хрущев не случайно бывал в здешних местах. В 40 ки¬лометрах к северу от Рыльска находится его родина, Калиновка. Люди там бедные, забитые. Глухомань еще большая, чем в Моршнево. Жестоко прокатилась война и по Калиновке, линия Курской дуги проходила и там. Горе, нищета. И вот после своего прихода к власти Хру-щев решил сделать из Калиновки образцовое сельское селение, колхозный рай. Видимо, это были искренние его намерения. Поскольку там не было никаких дорог, сплошные топи и черноземная грязь по колено, Хрущев приказал построить туда автостраду из бетонных плит, как ответвление от трассы Москва — Симферополь на Глухов и далее на Киев, с аппендиксом до Калиновки, длиной километра три (тупичок такой). Дорогу постро¬или, и Хрущев стал частенько приезжать в Калиновку с многочисленными машинами сопровождения. О Ка- линовке заговорили по радио и в газетах. Первое, что сделал Хрущев, это отрезал у крестьян приусадебные участки по уборную, т. е. отнял всю землю, что была в личном пользовании крестьян. Он считал, что крестья¬не слишком много времени тратят на обработку своей земли, поэтому плохо работают в колхозе. Во-вторых, он заставил колхозников отвести своих коров на кол¬хозный двор, чтобы образовать большую молочную ферму с автодоилками. Потом, мол, построим сыро¬варню, маслозавод. Пусть женщины работают на фер¬ме, теперь им не надо тратить времени на уход за лич-ной коровой, а молоко для себя будут брать на ферме. Потом Никита Сергеевич повелел оставшуюся землю вокруг хат и в палисадниках засадить цветами, а то там крестьяне начали сажать картошку и лук. «Жить надо культурно и красиво! Это все делается для вашего же счастья, как вы этого не понимаете», — убеждал Хру¬щев своих земляков. Но крестьяне воспротивились, не захотели стро¬ить коммунизм в отдельно взятой деревне. Бабам не понравилось ходить за молоком на колхозный двор, стоять там в очереди у молочной цистерны или фляг. Им нравилось доить свою корову в своем хлеву, пить парное молоко от своей коровки. А картошку и лук они любили и хотели выращивать на своем огороде. В общем, не поняли земляки Никиту Сергеевича, ниче¬го у него не получилось. А тут пришел 1964 год, Хру¬щева из начальников Советского Союза убрали, при¬шел к власти Брежнев Л. И., а о хрущевских делах в Калиновке забыли. А бетонная автострада так и ведет в Калиновский тупик. Я ездил по ней: трясет на стыках плит, но ехать можно. Если бы Хрущев продлил дорогу хотя бы до Рыльска или, на худой конец, до старой дороги Хомутовка — Рыльск, люди ему были бы благодарны, ведь там непролазные топи у истоков рек Сев и Амонька. В народе говорят, что Никита Сергеевич хотел в Ка- линовке построить метро, но не успел. Может, тогда бы земляки его были более сговорчивы. ...Когда я учился в институте (в 1957-1963 гг.), Кали- новка гремела на весь Союз. Я с гордостью сообщал сво-им однокурсникам, что Хрущев мой земляк.

Маша: Салют Хотя днем освобождения Курской области считается 2 сентября 1943 года, эхо войны еще долго прокатывалось по нашей деревне в виде взрывов оставшихся немецких боеприпасов и мин. Минные поля были расположены на пойменном лугу реки Сейм. Вскоре после освобождения к нам прибыли минеры и обезвредили основную массу мин. Минеры складывали их прямо на лугу в большие кучи и взрывали. От этих взрывов подпрыгивали в хатах миски и кружки, а земля под ногами дрожала. Минеры хоть и гоняли нас, мальчишек, но давали шарики от противопе¬хотных мин, которые мы выпрашивали поиграть, а сами использовали их как пульки для рогаток и поджигных. Но в деревне еще было много немецких боеприпасов, напри¬мер мин от минометов, их немцы бросили прямо в ящи¬ках. Те, кто вернулись в деревню первыми, растащили их по хатам, спрятали в огородах. Матери, бабушки несли минерам наши «игрушки», чтобы они их тоже взорвали, указывали тайники своих детей, где хранились опасные «цацки». Но все равно, еще несколько лет война давала о себе знать: то корова подорвется на мине, которую ми¬неры не заметили, то дети найдут снаряд или мину и по-пытаются их разрядить. Весть о Дне Победы пришла к нам с опозданием то ли на один, то ли на два дня: не было ни телефона, ни радио. Но митинг состоялся. На лужайке возле разрушенно¬го «Володиного дома» в центре деревни собрались все ее обитатели: старики, женщины, дети. Председатель колхоза, инвалид войны без левой руки, произнес речь. Женщины смеялись и плакали одновременно. «Да здрав¬ствует наша Красная армия! Да здравствует Сталин!» — закончил председатель свое выступление. И в это время из подвала «Володиного дома» сначала медленно, затем все гуще повалил черный дым. Это мы во главе с Павкой Новиковым придумали такой салют в честь Победы: подо¬жгли припрятанный тол от немецких мин. Мы знали, что без капсюля он не взорвется, но горит хорошо. Вечером меня бабушка «наградила» хворостиной, потому что ей кто-то сообщил, что я участвовал в подготовке салюта, и это была правда. А брат Валя подшучивал: «Надо было положить вместе с толом гранату с капсюлем, вот бы был настоящий салют!» Проводы в армию Проводы в армию ребят выливались в общедеревен¬ское событие. Накануне дня проводов в семье новобранца устраивается праздничный обед. Приходят родственники, друзья, соседи. Обедают, выпивают, желают успешной службы, счастливого возвращения. А на утро на другом конце деревни уже слышатся залихватские переливы гар¬мошки и задорные девичьи голоса: Меня милый не целует, Говорит: потом, потом. Я смотрю, а он на лавке Тренируется с котом. И тут же ребячий голос: Под Семеновским мостом Рыба ловится с хвостом. Девки ловят и едят, Не боятся, что родят! Процессия движется по улице к нашему краю дерев¬ни: новобранцы (человека три-четыре), их родственники, друзья, подруги, мальчишки, девчонки. Лают собаки. Ря¬дом с гармонистом — дядя Ваня Нелочкин, изрядно под¬выпивший, лицо раскраснелось. У него от паха нет ноги, болтается подколотая булавками штанина до колена. Идет на костылях. На потертой гимнастерке у него ме¬дали, ордена. Время от времени он поет свое, часто не попадая в такт музыки: «Ох, доходились мои ножки, ох, да по Моршневской дорожке», — и горько машет голо¬вой из стороны в сторону. Новобранцы подходят к каж¬дой хате, у которых уже стоят хозяева, тепло прощаются. Это те хулиганистые мальчишки, отцы которых погибли на войне. Еще недавно они озорничали по вечерам. Их лю¬бимая проделка — поменять местами колодки хозяев хат. (Колодка — это бревно, часто очень тяжелое, одному поднять не под силу, которое лежало почти у каждого па¬лисадника, дворового забора или плетня. Использовалась колодка как скамья для сидения, отдыха.) И вот наутро вы¬ходит хозяйка на улицу, выпускает корову в стадо. Смо¬трит, а колодка не ее, чужая. Хорошо, если соседская, перетаскивать недалеко, а часто — от двора, что в пяти хатах от ее двора. Конечно же шум, гам: «Опять бугаи резвились ночью, хоть бы вас скорее в армию позабира¬ли». И вот их забирают. Ребята просят прощения, просят не держать на них зла. Обида улетучивается: теперь им три года служить, а если кто попадет в морфлот — четы¬ре. Там не порезвишься. Вот уже и на нашем краю деревни играет гармошка. Процессия останавливается напротив дедушкиной хаты, она последняя в верхнем ряду улицы, и одновременно на¬против тесовых ворот дяди Вани, хата которого — пред¬последняя в нижнем ряду улицы. Здесь ровная низинка, заросшая гусиной травой, становится танцплощадкой. Плачут матери, играет гармошка, лают встревоженные собаки. А девки и ребята, подруги и друзья новобранцев, и в одиночку, и в паре, отплясывают на гусиной траве, вы¬хваливаются друг перед дружкой озорными частушками: Ах вы, лапти мои, Четыре оборки, Хочу дома заночую, Хочу — у Егорки! Мой муж — арбуз, А я — его дыня, Он побил меня вчера, А я его — ныне. Моя милка по хозяйству Очень беспокоится: Три часа козу доила, А козел не доится! А дядя Ваня Нелочкин опять не в лад с гармошкой поет про свое тяжкое горе: Ох, доходились мои ножки, Ох, да по Моршневской дорожке. И горько плачет, машет головой вправо-влево. Вдова-солдатка обнимает сына, сквозь слезы, с надры-вом выдавливает из себя: «Вот бы отец посмотрел на тебя, как ты вырос, таким же, как он, стал», — и снова рыдает. «Не плачь, мама, ведь я же не на фронт иду, а служить, чего ты боишься?» «А вдруг опять война, вот чего я боюсь... » Подходят ребята-новобранцы и к нашей хате. У ворот стоят дедушка и бабушка. Ребята обнимают их, проща-ются. Дедушка говорит: «Дай бог вам хорошо отслужить¬ся», — и крестится. А бабушка плачет, поднимает глаза к небу: «Господи милостивый, храни своих чад, избави их от войны», — и осеняет ребят крестным знамением. Дальше ребята пойдут одни через небольшой кустар¬никовый лесок, через соседние села Волобуево и Не- красово к Семеновскому мосту через Сейм. Это шесть километров от Моршнево. Здесь к ним присоединятся новобранцы соседних селений. От моста ребятам шагать еще километров семь до Рыльского военкомата. После службы в армии назад, в деревню, очень редко кто возвращался. Разве что в отпуск — на побывку. Почти вся деревенская молодежь оседала в городах.

Маша: Бурьян и забвение Деревня Моршнево умерла. В 1994 году, на Троицу, 19 июня, мы с Валентином были там, на родине, прош¬ли по местам нашего детства. Нашли могилку дедушки, покрасили оградку. Вся улица заросла крапивой и бу-рьяном, развесистым чертополохом в рост человека. Осталась только тропинка. Вместо колхозного двора — пустырь. Там, где стояли хаты, — бурьян, кустарники и наиболее жирная крапива. На месте дедушкиного под¬ворья — тоже бурьян и проросшие тонкие осинки. Но куст сирени в бывшем палисаднике сохранился, выжил, еще больше разросся. Лужайка у ручья, где паслись Зорька и Малинка, где зимой пили ледяную воду и гибли колхозные коровы, заросла лозой и ольховыми куста¬ми. Ольховый лес, где мы с дедушкой в болоте косили осоку, разросся и поглотил нижние огороды, в том чис¬ле и дедушкин. Но колодец, где я с Казбеком набирал в бочку воду, сохранился. Там, где были стены подвала «Володиного дома» и где мы с Валей сфотографиро¬ваны (он с гармошкой) еле заметны следы фундамен¬та и буйствует крапива. Прошли мы и через луг. Тра¬ва по пояс, косить некому, да и половина луга заросла ольховыми кустами. Постояли на берегу Тимошкиного болота, где мальчишками зимой ловили кубарями вью¬нов. Оно осталось таким, как было: здесь разрушать¬ся нечему, болото — предел упадка. Во всей деревне осталось, может, хат десять, где доживают свой век глубокие старики. Остальные хаты брошены, окна у них заколочены крест-накрест, крыши перекошены, во дворах бурьян. Даже в послевоенной, полуразрушенной деревне Моршнево слышалась симфония жизни: детский смех и плач, блеяние козы, визг голодного поросенка, ругань со¬седок, лай собак. Но то, что мы увидели сейчас, походило на беззвучный, застывший сатанинский танец забвения. Пронзительная тишина. Казалось, вот-вот польются звуки реквиема. О себе Я, Вычеров Владимир Васильевич, родился 18 октя¬бря 1938 года в деревне Моршнево Рыльского райо¬на Курской области. В 1962 году окончил геолого¬разведочный факультет Московского нефтяного института им. И. М. Губкина и затем годичные курсы переводческого факультета (испанское отделение) Московского института иностранных языков им. Мо¬риса Тореза. В 1963 году прибыл по распределе¬нию в Геленджик в Научно-исследовательскую мор¬скую геофизическую экспедицию (НИМГЭ). В этом же году был откомандирован на Кубу, где шесть лет работал переводчиком и инженером-геофизиком- сейсморазведчиком. Вернулся в НИМГЭ и в 1978 году был откомандирован в Польшу в польско-немецко- советскую совместную организацию «Петробал- тик», где работал шесть лет старшим специалистом- геофизиком по польскому шельфу Балтийского моря. Являюсь участником открытия трех месторождений нефти и газа на польском шельфе. После командиров¬ки в Польшу работал в Геленджикском тресте «Юнс- морнефтегеофизика» начальником тематической пар¬тии по обобщению геолого-геофизических данных с целью оценки перспектив нефтегазоносности Азово- Черноморского бассейна. С 1997 года на пенсии.

Маша: Жанна Зайончковская БЛИКИ ВОЙНЫ (ПОЛТАВСКАЯ ОБЛАСТЬ, РЫБЦЫ И ПОЛТАВА) Моим дорогим родителям 1 Почему меня так волнует война? Почему я бук¬вально прилипаю к телевизору, когда показы¬вают фильмы о войне, даже те, примитивные и ура-патриотические, где немцы сплошь про¬стофили и дураки, а наши — хитрые смека-листые умницы и бесшабашные герои? Я смотрю эти фильмы столько раз, сколько застаю их по телевизору. Может быть, потому, что в каждом фильме есть крупи¬ца правды? Еще больше волнуют документальные кадры, мемуа¬ры и дневниковые записи людей, переживших войну. По¬чему так? Я часто сама себе задаю этот вопрос, и внятно¬го ответа нет. Ведь я была крошечным ребенком, когда началась война (мне было тогда два года и один месяц), и всего шесть лет, когда она закончилась. Тем не менее эти четыре военных года оставили самый яркий след в моей жизни. Еще и еще раз я спрашиваю себя — почему? Может быть, потому, что это совпало с ранним детством, ког¬да все запоминается так отчетливо? Возможно. Но мои двоюродные сестры — почти мои ровесники — ничего не помнят из того, что помню я, и воспоминания о войне не так бередят их души. Может быть, потому, что их отцы вернулись с войны, а мой нет, и я всегда помнила о нем. Не меняла фамилию при замужестве, до сих пор ношу ее как след отца на земле. И всегда сверяла свою жизнь по отцу — доволен ли был бы он мною? Как будто он на¬блюдает за мной из своего вечного далека. Я его совсем- совсем не помню, и лишь однажды в детстве видела во сне. Мама спросила: «Как ты его видела?» Я ответила: «Вы целовались». И тогда мама сказала: «Значит, дей¬ствительно погиб». Ведь она все надеялась: может, ошиб¬ка? Такое иногда случалось. Мои воспоминания о военных годах отрывочны, непо¬следовательны. Я не всегда могу выстроить их хронологи-чески, хотя черта между периодом немецкой оккупации и тем временем, когда пришли наши, отложилась четко. 2 Я родилась в Полтаве, на Украине. Сразу же с нача¬лом войны отец был мобилизован. Ему было 32 года. Он еще успел прислать маме одно письмо. Писал, чтобы бросила все и эвакуировалась. Но на маме (ей было 22) «висел» киоск, в котором она была и продавцом и за¬ведующей. Некому было сдать товар, все разбежались, а мама боялась бросить киоск — вдруг завтра кончит¬ся война и ее посадят за растрату. Ведь, как говорила мама, никто не знал, сколько продлится война. Так мы и остались. Когда ушел отец, мама со мной переселилась к сво¬им родителям в пригородное село Рыбцы. Под родитель¬ский кров вернулись и две другие дочери, мужья которых тоже ушли на фронт, — беременная Катя с годовалым сыном Женей и Тамара с полуторагодовалой дочерью Линой. Моя мама — Мотя, младшая из троих. Но была еще самая младшая, Люба, двенадцатилетняя. Вот таким семейством мы и переживали оккупацию. К трем малы¬шам в декабре 1941-го прибавилось еще двое девочек- близнецов, родившихся у Кати. Семья собралась вместе еще до вступления немцев в Полтаву. У всех взрослых дочерей мужья были комму-нисты, у Кати и Тамары — военнослужащие, мой отец работал мастером на ликеро-водочном заводе. Быть женой коммуниста было опасно, все напряженно жда¬ли — что будет? И вдруг всполошенный крик по двору: «Нимци в Кре¬менчугу! Нимци в Кременчугу!» Кременчуг — ведь это почти рядом. Не помню, кто кричал, но этот крик как сигнал тревоги и большой опасности запомнился. Может быть, это и есть первое мое воспоминание. Вот я стою в хате-мазанке. Открывается дверь и входит кто-то чужой, страшный, худой, длинный (та¬кой высокий, что ему пришлось сильно пригнуться, что¬бы переступить через порог), весь в черном, с темной жидкой бородой и в гигантских сапожищах — с меня ростом. Приближается ко мне размашистым шагом и тычет мне в губы металлический крест. Крест показал¬ся мне огромным, я боялась, что он меня свалит, и во¬обще перепугалась. Видимо, поэтому и запомнила. За¬тем мама на меня надела маленький медный крестик на красненьком шнурочке, который дал ей священник. Так меня окрестили. Рассказывали, будто пронесся слух, что некрещеных детей немцы будут расстреливать, и вот священник, не-весть откуда взявшийся, так как в нашем селе церкви дав¬но не было, обходил и в спешке крестил и спасал детей, хотя и сам, видимо, был очень напуган. Но расстрелов не было, по крайней мере, ни тогда, ни после не помню, что¬бы о них говорили. Перед приходом немцев закапывали в саду документы и фотографии. 3 Наше село Рыбцы расположено совсем рядом с пол¬тавским военным аэродромом, одним из самых крупных на западе СССР. Естественно, аэродром и его окрестно¬сти бдительно охранялись немцами. Наше село тщатель¬но ими патрулировалось, чтобы не допустить появления партизан и соблюдать светомаскировку. Партизан у нас действительно как будто не было. Тем не менее немцы их ужасно боялись. В связи с этим я пом-ню два случая. Немецкий солдат зашел к нам в хату и, увидев четвер¬тушку подсолнечного масла, которое как раз накануне было выменяно на вещи кем-то из бабушкиных дочерей в отдаленном селе, потребовал отдать ему масло, но случай¬но выронил бутылку. Бутылка с треском разбилась. «Парти¬зан!» — крикнул солдат и ринулся бегом из хаты. Так напу¬гал его резкий звук лопнувшего стекла. «Девчата» — Катя, Тамара, Мотя и Люба — долго потом хохотали от комизма ситуации и от радости, что немец испугался. А разлившимся маслом смазали сапоги, все какая-то польза. Второй случай из рассказа тети Тамары. Я помню, как она это рассказывала. Немецкий солдат проходил мимо нашей кукурузной делянки и на ходу простреливал ее из автомата. «Боялся партизан», — заключила тетя Тамара. Чем мы питались? Ели скудно, однообразно, но не го¬лодали. Ели то, что выращивали сами на своем участке и что вызревало в саду. Выращивали в основном кукурузу и бурак — сахарный и красный. Вижу дедушку, беспрестанно вертевшего ручку са¬модельной крупорушки, которую он смастерил из кон¬сервных банок, чтобы дробить кукурузу. Бабушка варила большой чугун крутой кукурузной каши на воде. Захочешь есть — снимешь крышку с чугуна, отковырнешь ложкой какой сможешь кусок каши, возьмешь этот кусок в руку и ешь, словно хлеб. Мы, дети, не помнили, а народив¬шиеся в войну — и не знали вкус хлеба. Кукурузная каша нам вполне его заменяла. Взрослые же мечтали о хлебе, страдали без него. На отваре сахарной свеклы готовили узвар (компот), но даже фрукты не могли отбить тошнотворный свеколь¬ный запах и вкус. Нас, детей, заставляли пить это узвар, и то, что мы получали натуральный сахар, безусловно, было очень важно для нормального роста. Взрослые же ели и вываренный бурак. Картошки не было. Ее не сажали, так как все равно отобрали бы немцы. По этой же причине не держали кур. Но в сарае, взаперти, не выпуская попастись, держали двух коз, чтобы выкормить появившихся двойняшек. Эти козы, вероятно, давали совсем мало молока, так как я не помню, чтобы оно доставалось нам, старшим детям. Матерей заставляли работать на полях колхоза (ко¬торый немцы не распускали, но весь урожай забирали себе), на рытье канав, траншей и т. п. Работу часто меня¬ли. Заставляли также убирать комнаты офицеров, тоже все время меняя дневальных. Однажды тетя Тамара, самая бедовая из сестер, при¬дя после такого дежурства, едва успев открыть двери в хату, потребовала: «Стелите на пол рядно». Затем сняла и перевернула вниз голенищем сапог, из которого посы¬палось пшено. И из второго сапога тоже. Затем она стала на рядно и начала трясти свои шаровары. Из них вместе с пшеном посыпались. — о чудо! — маленькие печенья. Это были галеты. Нам, старшеньким, в виде исключения налили миску молока и туда опустили галеты. Из утяну¬того у немцев пшена испекли лепешки. Этот случай вспо-минается как волшебство, как праздник, который, увы, не повторился. Колхоз, который был в Рыбцах, специализировался в том числе на разведении рыбы. Там была цепочка прудов. Мы жили у первого пруда (ставка). Дедушка, Иван Гаври¬лович, и бабушка, Орышка, по фамилии были Луговые, и «наш» ставок соответственно назывался Луговивськым. Наш огород спускался прямо к пруду. Как-то раз мы увидели, что на противоположной сто¬роне пруда загорают трое немцев — голые! Лишь срам¬ные места прикрыты крошечными косыночками. Мы остолбенели от неожиданности. Нам строго-настрого за¬прещалось подходить к немцам, но зрелище было столь захватывающим, что мы спрятались за кустами и долго за ними наблюдали. И снова я спрашиваю себя — почему? Может быть, потому, что мы никогда не видели раздетых мужчин, ведь отцы были на фронте, дедушка — не в счет, а немецкие солдаты всегда в форме. Наше удивление — тоже проявление войны, когда остаются неизвестными самые обыденные вещи. Я говорю «мы», потому что мы трое погодков — я, Лина и брат Женя — тогда почти не разлучались, всегда были вместе. Нас, малышей, вероятно, старались не выпускать со двора. Во всяком случае, я не помню, чтобы мы обща¬лись с немецкими солдатами и вообще почти их не пом¬ню, кроме того, который испугался партизан, и тех, что загорали. Зато помню постоянное ожидание бомбежек и страх перед ними. В течение всей двухлетней оккупации в ясные ночи наши войска делали налеты на полтавский аэродром, чтобы вы¬вести его из строя. Вот наш хромой дедушка с палочкой выходит на порог и смотрит на небо. Если «хмарно», все спокойны, обойдется без налета. Если же дедушка пред¬рекает ясную погоду, надо уходить на ночь из хаты. Нас, детей, везут на тачке в другое село, подальше от аэродрома, к дальним родичам. В тачке все мы не по¬мещаемся, только четверо. Я, старшая (три с половиной года) иду пешком, а это километров пять. Когда доро¬га идет под горку, тетя Катя, которая обычно нас везет, сажает меня на тачку, чтобы немного отдохнула, а идут (под горку-то легче) следующие по старшинству Женя или Лина. Близнецы пока идти не могут. После работы подходят мама и тетя Тамара. Спим на полу, не раздеваясь. Мама крепко, как клещами, дер¬жит меня, плотно прижимая к себе. Мне неудобно, я стараюсь высвободиться, но не получается — мамины руки сжаты цепко — вдруг тревога: чтобы сразу вско¬чить и бежать, быть уже одетым и в суматохе не поте¬рять ребенка. Однажды бомба угодила в наш ставок. Хата покоси¬лась, из окон вылетели стекла, разрушилась печь. Па¬мять хранит рассыпавшиеся кирпичи по дедушкиной с бабушкой кровати. Но их Бог уберег, в ту ночь они но¬чевали в вырытом во дворе окопе. Помню радость всех возвратившихся с ночевки из дальнего села, что стари¬ки живы. Горячо обсуждали, что было бы, останься они в хате. На ночь окна заткнули подушками, занавесили ряднами, а коптилку поставили под стол, чтобы — Боже сохрани — не пробился свет. Немцы жестко следили за светомаскировкой, угрожая расстрелом в случае на¬рушения. То, что взрослым беда, детям иногда радость. Так, нам нравилось залезть под стол и сгрудиться вокруг коптилки, нас притягивало таинство подсвеченного слабым мерцаю¬щим светом сумрака. И еще. От бомбежки не только вылетели стекла, но упал гардероб. Падая, он зацепился краешком верха за стол, дверцы раскрылись и оттуда вывалилась коробочка с елочными игрушками. Я первая это заметила и в приливе восторга схватила «сокровище» — дутую пятиконечную стеклянную звезду, сунула ее за пазуху, чтобы другие дети не увидели и не стали отнимать ее у меня, помчалась в огород, собираясь там налюбоваться игрушкой в одино-честве, но — в наказание за эгоизм — споткнулась, упала и раздавила звезду. В конце лета 43-го от осколков зажигательной бом¬бы загорелся наш сарай. Помню жаркое, яркое, высо¬кое пламя, страх взрослых, чтобы оно не перекинулось на хату (крыша-то соломенная). Сарай был полон сухо¬го сена, сухих кизяков, заготовленных на зиму, и глав¬ное — в нем были козы, кормилицы близнецов. При¬бежали соседи, по цепочке от колодца к сараю стали передавать ведра с водой, но пламя бушевало лишь жарче. Тетя Катя, мать двойняшек, сразу же рванулась в огонь, чтобы вывести коз. Сестры ее не пустили. По очереди кидались в пламя мама и тетя Тамара. Обе были ранены осколками, к счастью, легко, но резуль¬тата не добились. За ними все же бросилась в горящий сарай тетя Катя и вывела-таки коз из огня. За ней рухну-ла крыша сарая . А мама с перевязанной рукой и шеей, задетыми, но не поврежденными осколками бомбы, легла. Тут же и я. Лежу и думаю (ясно это помню): как хорошо, что маму ранило и можно с ней полежать, и она меня обняла и держит возле себя. Видимо, у мамы не часто было время приласкать меня, а может быть, детям всегда материнского внимания мало. Как я уже упоминала, до войны наша семья жила в Пол¬таве. Там оставалась у нас «квартира». Когда родители по¬женились, отцу в качестве жилплощади выделили веран¬ду в бывшем помещичьем доме. Они с мамой обмазали стены веранды глиной, и получилась комната. Был еще отсек в общем сарае с заготовленной на зиму в качестве топлива лузгой (шелухой подсолнечника). Часть этой лузги мама успела на тачке перевезти в Рыбцы еще до прихода немцев. Решила наведаться на квартиру и при немцах. Но ее на дальних подступах встретила соседка — тетя Зая — и предупредила, что идти на квартиру нельзя, так как ее за¬няли немцы. Кроме того, один из соседей донес им, что мы — семья коммуниста, и нас поджидали, чтобы рас¬стрелять. Мама считала, что сосед донес, чтобы занять наш сарай и присвоить лузгу. Так разделяла и проявляла сущность людей война — одни спасали, другие доносили. Естественно, я не могла это помнить. Передаю по рас¬сказам мамы. Перед уходом немцы стали угонять молодых женщин в Германию. Мама и тетя Тамара прятались по балкам, а тетя Катя с пятью детьми — со своими тремя, со мной и Линой — оставалась в хате. Говорит, обвязалась низко платком, чтобы выглядеть старше (ей было 28), босиком. Дети грязные, тоже босые, с соплями, царапинами — на¬рочно так, чтобы отпугнуть немцев, которые боялись ин¬фекций. На это и был расчет. — Если только зверь, расстреляет, — так рассудили матери. Действительно, обошлось. Как вспоминала тетя Катя, несколько солдат заходили в хату, но, увидев старуху с грязными «киндерами», уходили. Я же помню убегающих немцев на мотоциклах с факе¬лом в руке, чтобы поджигать хаты. Будто бы я с кем-то из взрослых стою в каком-то сарае и через щель вижу это. Не сон ли это или отзвуки чьих-то рассказов? Потому что не знаю ни где мог быть этот сарай, ни с кем я была там. А сейчас уже и спросить не у кого. Во всяком случае, хаты на нашей улочке уцелели. Страшно ли было в оккупации? Нам, малышам, думаю, нет. Ведь мы были с матерями, бабушкой и дедушкой, а что же может защитить ребенка сильнее, чем мамина юбка? В то же время я отчетливо помню жуткий звенящий свист осколков, заставляющий цепенеть и прижиматься к де¬душкиной ноге. Помню, с каким напряженным вниманием взрослые вслушивались в этот свист. На всю жизнь остал¬ся испуг перед внезапным окликом. Например, готовлю на кухне, неслышно войдет муж и громко сзади окликнет меня по имени, я непроизвольно вздрогну всем телом, по¬бледнею и могу выронить что-нибудь, ложку, например.

Маша: 4 И вот, наконец, как и в начале войны, снова крик по двору, но уже радостный, освобождающий, снимающий оковы оцепенения: «По Красний наши! По Красний наши!» (Красная — главная улица села). Два года и два месяца прожили мы в оккупации. Полта¬ву освободили 23 сентября 1943 года, но до конца войны было еще далеко. Первым делом с нас сняли крестики, так как теперь но¬сить их было опасно. Хорошо помню похороны погибших при взятии аэро¬дрома красноармейцев. Все взрослые пошли на похоро¬ны, и я с бабушкой. Хоронили погибших в двух больших общих могилах. Без гробов. Аккуратно заворачивали их в шинели и бережно клали в яму, одних поверх других. Всего их было, как говорили взрослые, около 30 человек, солдат и офицеров. В памяти полные глубокой печали и жалости лица оцепеневших взрослых. Все тихо плакали. Потом пришла похоронка на отца. Не официальное извещение, а письмо сельчан, подобравших труп отца на поле боя и сообщивших о его гибели по адресу, найден¬ному в гимнастерке. Отец, Зайончковский Антон Нарцис- сович, погиб в 1943 году в битве за Днепр, в совхозе «Ве¬селое» Запорожской области. Смерть в месте с таким названием — жуткий гротеск. Немцы еще какое-то время после отступления делали налеты на наш аэродром, сбрасывали бомбы. Они отсту¬пали так же быстро, как и наши в начале войны, и, вероят¬но, не успели вывести аэродром из строя. Вскоре с нашего аэродрома стали летать американцы . Иногда они появлялись в селе. В памяти такой случай. Мы, все пятеро, возимся во дворе. По нашему проулку дви¬жется комичная фигура — в клетчатых светлых штанах и панаме. Невообразимо! Разве так ходят? Кроме военной формы, телогреек и застиранной серо-бурой одежды, мы ничего не видели и уставились на странного пришель¬ца. Он же доброжелательно и с любопытством наблюдал нашу возню, бросил нам через тын цилиндрическую па¬чечку конфет. И вот как ни желанны были конфеты, как ни мала я была (видимо, уже пятилетняя), а гордости хватило обидеться, что человек не подошел к нам или не подозвал к себе, не дал гостинец в руки, а бросил его нам, «как собакам». Я не участвовала в схватке за пачку. Конечно, это, вероятно, не помешало мне потом есть конфеты вместе со всеми. В Рыбцах, когда закончилась оккупация, ужасно запи¬ли деды и наш, конечно, хотя потом я не помню, чтобы он пил. Собирались по очереди то у одного, то у другого. Так снимали пережитой стресс. Еще долго после ухода немцев возле аэродрома на минах подрывались подростки. Так погибли и наш сосед Витя, лет десяти, со своим товарищем. Они выпасали ко¬рову недалеко от аэродрома. Их хоронили в одном гро¬бу. Лицо Вити было все испещрено черными ранками от осколков. Витя был добрый мальчик и всегда защищал девочек, в том числе меня, когда мальчишки дразнились или норовили обидеть. Я его смерть ощутила как личную потерю. И это была первая смерть, которую я видела так близко. Я подошла к кульминационной точке своих воспоми¬наний, а возможно, к эмоциональной кульминации всей своей жизни — Дню Победы. Никогда больше мне не пришлось видеть столь яркого, искреннего, всеохватного проявления радости, ликования, восторга, как в День По¬беды. А ведь я пишу эти воспоминания в 70 лет и многое успела повидать. Очень рано, на заре, в нашу дверь забарабанили кула¬ками. Мама с опаской спросила: «Кто?» Оказалось, наша родственница, сестра дяди Шуры, тети Таниного мужа, тетя Утя (Устинья). И то, что пришла она в столь ранний час с противоположного конца города, и то, что у нее, не очень молодой женщины, рассыпались по спине во¬лосы (она была «распатлана», как тогда говорили, — по¬являться так на людях считалось неприличным), само по себе было крайне необычно. Тетя Утя сразу же кинулась к маме, стала ее трясти и, обливаясь слезами, кричать: «Мотя, победа! Победа!» И слезы — рекой у обеих, а я, замерев, видимо, почувствовав торжественность и ис-ключительность этой минуты, наблюдала, на всю жизнь сохранив память о ней как о самой драгоценной. Затем взрослые побежали в город, а меня закрыли в доме. И пусть мне не пришлось увидеть общее ликование на улицах города, я благодарна судьбе, что мне выпало счастье быть свидетелем столь бурной, всеохватной ра¬дости родных мне людей, красноречивее, чем что-либо другое, показавшее мне, сколь трудным испытанием была для них война, сколь долгим и тягостным было ожи¬дание ее конца и вожделенна победа. Для меня День По-беды до сих пор главный праздник. Помню центральную улицу Полтавы — Жовтневу (Октябрьскую), всю в руинах, свисающую арматуру раз-рушенной трикотажной фабрики. Город был наводнен калеками — безногими, безру¬кими. Инвалид с вырванным плечом, с красным рубцом, затянувшим рану, пьяный, сидит скрестив ноги на дороге, просит милостыню и истошно, сквозь всхлипы, со слеза¬ми, поет душераздирающую песню. Таких было много. Но через год-два инвалидов стало гораздо меньше. До сих пор не могу понять — куда они делись? То и дело дома рассказывали страшные истории про детей, которых воруют на мыло. И каждый раз матери повторяли запрет ходить мимо разрушенных домов. А через дорогу, прямо против наших окон — опухшие, безразличные к всему, с потухшими глазами лица плен¬ных немцев и их протянутые через колючую проволоку безжизненные руки, просящие милостыню. Но редко кто подавал. Во-первых, и самим было голодно, во-вторых, ненависть к ним была совсем свежа. Но тетя Таня, до-брейшая душа, жалела их в той крайности, до которой они дошли, и изредка украдкой от людей подавала, уж не знаю что — может быть, картофелину, может быть, кусочек хлеба. Тетя Таня, кстати, в конце оккупации не¬сколько дней прятала немецкого солдата — дезертира, который при вступлении наших сам сдался им. Дальней¬шая его судьба неизвестна. Пленные немцы построили в Полтаве новый кинотеатр взамен разрушенного. До этого кино показывали в каком- то уцелевшем небольшом здании. Там я смотрела первый свой фильм — «Свинарка и пастух». Впервые в кино Люба и Валя привели тогда и бабушку. Мы с ней отличились. Я весь сеанс просидела спиной к экрану, не могла ото¬рвать взгляд от волшебного «мотылька» — это вертелся вентилятор в свете красного фонаря над входными дверь-ми в зал. А бабушка, увидев на экране паровоз, закрича¬ла на весь зал: «Тикайте, а то задавит!» Новый кинотеатр идеально вписался в екатерининский ансамбль зданий классического стиля, окаймляющих вкруговую городской парк, с высокой колонной, увен¬чанной золотым орлом, в середине, воздвигнутый в честь 100-летия Полтавской победы Петра I. Гордость и краса Полтавы. Здания ансамбля были разрушены, но петров-ская колонна уцелела. Пленные закладывали кирпичом пустые проемы раз¬рушенных зданий. Вероятно, они делали и другие работы, но я пишу только о том, что видела сама. Пленные до¬вольно быстро исчезли, видимо, нечем было их кормить, и их отправили домой. Мужья тети Кати и тети Тамары еще продолжали слу¬жить в армии какое-то время после войны. К ним поехали и жены с детьми. Я осталась у бабушки с дедушкой одна, и тут уж мне досталось вдоволь козьего молока. Золо¬тое время. Золотые были старики. Я не помню ни одно¬го окрика в свой адрес, только заботу и ласку. Дедушка вообще любил детей. Никогда нас не наказывал, редко сердился, рассказывал сказки и байки. Однажды сделал нам качели. Из-за них мы постоянно ссорились, дрались, отпихивая друг друга. Что сделал дедушка? Он построил для каждого свои качели, но у нас, правда, тут же интерес к ним пропал. Оказалось, что главное для детей — не ка¬чаться, а бороться за первенство.

Маша: Это уже послевоенные воспоминания, но думаю, что многим тоже будет интересно. В уцелевших подъездах домов открывались магазины, вернее сказать, лавочки. Поблизости была галантерейная лавка, торговавшая всякой всячиной. Там были замеча-тельные невиданные вещи, которые так интересно было рассматривать. Например, маленькие круглые зеркаль¬ца, на обратной стороне которых были нарисованы птич¬ки. Или маленькие глиняные мисочки. Вероятно, солонки, но в моем воображении это была посуда для кукол. Но больше всего привлекали мое внимание три небольшие гуттаперчивые черные куколки, стоящие в ряд. Я назвала их оловянными солдатиками (видимо, Валя уже рассказы¬вала мне сказку Андерсена про них) и бегала в этот мага¬зинчик каждый день, чтобы полюбоваться ими. В мечтах я играла этими куколками, не могла насмотреться. Однажды я застала в лавочке двух американских лет¬чиков. Они сидели прямо на прилавке, а их вытянутые ноги занимали почти все свободное пространство. Они смеялись, громко разговаривали, а затем, купили всех трех солдатиков. Вероятно, искали хотя бы какие-нибудь сувениры, а купить было нечего. Обида душила меня. Я долго шла за летчиками по пятам и горько думала: за¬чем им целых три? Хотя бы одного оставили! Думаю, если бы американцы оглянулись и заметили преследующую их босоногую девочку, у которой капали слезы, они бы, наверное, подарили ей куколку, но они не оглянулись, и сказка кончилась. Я долго держала на них обиду. Американские летчики резко выделялись на общем фоне. Высокие, стройные, в формах «с иголочки», всегда веселые, они источали здоровье и благополучие. На фоне озабоченных людей, одетых в телогрейки, серые платки, инвалидов на костылях или с болтающимися рукавами, безногих на тележках, они выглядели посланцами из дру¬гого мира, как оно в действительности и было. Самой популярной игрой у городских детей была игра в войну. Одни были «фашисты», другие — «наши». Была проблема набрать «фашистов», никто не соглашался. Играли ребята постарше, а мы — 5-6-летки — создавали массовку. Вот «фашисты» схватили Зою Космодемьян¬скую — Нельку и собираются ее повесить. Мы, малыш¬ня, — и «фашисты», и «наши», — ревем ревом, думаем, и вправду повесят, а Нельку жалко. Все это происходит в развалинах дома, из которого только что вывезли плен-ных немцев. После победы появилась американская помощь. Какие- то вещи (маме досталось платье), но главное — «рацио¬ны». Так называли консервы и сладости. Они были в раз¬ных упаковках — в консервных темно-зеленых баночках, вроде сгущенки, и в картонных запечатанных коробках, в которых было несколько таких баночек, пачка печенья, мармелад, спички с цветными головками на картонке. На-клеек не было, и было неизвестно, что вас ожидало при вскрытии. Это могла быть тушенка (мечта взрослых), бобы, сгущенка или же баночка, наполненная сладостя¬ми (мечта детей). Такую баночку очень интересно было разбирать: сверху была насыпана горсточка квадратных ирисок, каждая завернута в бумажку, дальше — несколь¬ко штук круглых, по форме баночки, печений в целлофа¬не, затем кружок концентрата какао, толщиной пример¬но в сантиметр, затем круглая металлическая баночка, по форме основной банки, с мармеладом. Целый клад! В больших упаковках, кроме того, бывали пачечки не¬большого круглого печенья, цветное драже, похожее на пуговицы или на нынешние m&m's Не знаю, когда появился хлеб. Помню только, что в голодных 1946-м и 1947-м хлеб был едва ли не главной ценностью. Черный, тяжелый, но какой же вкусный! Его просили на улицах, на него меняли вещи. Хлеб давали по карточкам, но их трудно было отоварить, хлеба не хва¬тало. Люди стояли в очереди ночами, дожидаясь привоза хлеба. Однажды зимой рвавшаяся в магазин толпа разо¬злилась и стала кричать на старика, усевшегося на ступень¬ках и мешавшего проходу. Но когда старика попытались столкнуть, оказалось, что он мертв. Я это видела, помню и вижу наклоненную голову старика в облезлой ушанке. Когда я оставалась дома одна, под ключом, у меня иногда выпрашивали хлеб большие ребята. В нашем го-родском дворе жили две семьи, оставшиеся без отцов, в одной из семей было четверо, а в другой — трое де¬тей. Мне кажется, мальчикам-подросткам было труднее переносить голод, чем девочкам. Во всяком случае, не помню девушек-попрошаек, а ребята просто изнемогали. К моему окну подходили соседские огольцы — 16-летний Шурка и 14-летний Гришка, оба высокие, костлявые, с длинными шеями. Первым обычно подходил Шурка. Сту-чал в окно и начинал «заливать», будто знает пацана, у ко¬торого куча игрушек (например, кукольный гардеробчик и т. п.), что он меня отведет к этому пацану, и я смогу по-смотреть и поиграть, только за это «дай кусочек хлеба». Я «клевала» на наживку, отрезала маленький (чтобы не заругала мама) уголок горбушки и бросала ему в фор¬точку. Горбушка моментально исчезала у него во рту. Не успевал отойти Шурка, как тут же возникал Гришка и требовал свою порцию за возможность лицезреть гарде- робчик. Говорю: Я же уже дала за это хлеб Шурке. В ответ: Так Шурка набрехав, то не он, а я знаю пацана с гар- деробчиком и т. д. Конечно, Гришка, не без угрозы побить, тоже доби¬вался своего и получал кусочек хлеба. Однажды раздобыли немного муки и тетя Таня готови¬ла вареники. Дело было летом, варили вареники на при-мусе в прихожей, открыв дверь на улицу. Гришка сразу учуял это. А во дворе были проволочные качели, привя¬занные к одичавшей груше. Я очень любила качаться, но сама не могла дотянуться до качелей. И вот Гришка при¬думал: Жанка, вынеси вареник, я тебя целый день качать буду. Тетя Таня дала, конечно, но что Гришке один вареник! Через короткое время он останавливает качели: Хватит, слезай! Я ему напоминаю обещание. В ответ: Так то ж если ты два вареника дашь. Получает второй и тогда уж долго качает, хотя что ему и два вареника! Ребята рыскали по садам, обирали даже дички. Ви¬димо, им доставалось. Бывало, они подговаривали нас, малышню, слазать в сад. В случае чего нам бы попало меньше.

Маша: Денежная реформа 1947 года запомнилась мне тем, что у меня появилась первая настоящая кукла. Это был большой пупс — голыш, его ручки, ножки, голова — все вертелось! У мамы в магазине ночью шла переоценка, и мама «сбросила» на пупса обесценившиеся старые день¬ги. Этими пупсами была уставлена вся верхняя полка ма¬газина, их никто не покупал, было не до них. Я тоже и меч-тать не могла, а тут такая радость. Этот пупс долго был единственной куклой на всех девочек двора, и мы сообща его наряжали. Недалеко от нашего дома был детский приемник для детей-сирот. Помню мальчишек-подростков, полураз-детых, в трусах и майках, голодных, босиком рыскающих по садам и дворам. Затем в детприемнике стали жить ма¬ленькие дети. Девочки учились в нашей школе, уже были одеты и обуты. Я часто пускала их в дом. В доме все их удивляло — и пустой флакон из-под духов, и пластмассо¬вая уточка на полочке дивана, и салфеточка на тумбочке. Им все хотелось потрогать. Для них это были свидетельства неизвестной, но такой притягательной домашней жизни. Жизнь была трудной, еще долго дышала отзвуками войны, но и перемены к лучшему ощущались. Особенно чувствовали это дети. Для нас, не знакомых со многими обыденными вещами, все новшества были в радость. На¬пример, в первом классе редко у кого были цветные каран¬даши, а во втором — уже почти у всех были коробочки по 6 штук, а у некоторых — по 12, на зависть остальным. По¬том уже и по 12 можно было свободно купить. Появились игрушки, детские книжки. В 1949 году в городе пустили первый после войны автобусный маршрут. Ходил малень-кий носатый пазик, но проехаться на нем было счастьем. Проемы развалин довольно быстро все были заложены, дома побелены. Ходить по городу стало безопасно, хотя разрушенные здания окончательно были восстановлены в Полтаве где-то к концу 50-х. В Корпусном саду возле Пе-тровской колонны по воскресеньям стал играть духовой оркестр. Очереди за хлебом еще долго сохранялись, но уже за белым. Детство, несмотря ни на что, было радостным, полным событий, в основном связанных со школой. Когда я думаю о войне, не могу отделаться от ощу¬щения, что у взрослых она была иная, чем у детей. Воз¬можно, стремлением до конца понять своих близких и вы¬зван мой интерес к войне? Взрослые, пережившие войну, не любили о ней рассказывать. Это относится и к моей маме и к отчиму, воспоминания для них были мучительны. Мама, в противоположность мне, совсем не могла смо¬треть фильмы о войне, а если в них показывали бомбеж¬ки, сразу требовала: «Выключи! Не могу!» Как показывают воспоминания и записи, опублико¬ванные Павлом Поляном в серии «Человек на обочине войны», война у всех была очень разная. Мы еще далеко не все о ней знаем. В литературе о войне очень не хвата¬ло живых голосов людей, переживших ее. Полагаю, что и воспоминания детей тоже должны занять свое место в этом общем хоре. Пусть они, возможно, не во всем точ-ны, что-то в них смещено, упущено, преувеличено или ис¬кажено, но так войну запомнили дети, и это тоже живой голос истории. О себе Я, Зайончковская Жанна Антоновна, в 1961 году окон¬чила Московский университет, географический факуль-тет. Шесть лет вместе с мужем-москвичом работала в Новосибирске, в Институте экономики и организации промышленного производства, жила в новосибирском Академгородке. Затем переехала с мужем и дочерью в Москву и по сей день здесь живу. Всю жизнь занимаюсь исследовательской работой. В 1968 году защитила кан-дидатскую диссертацию. Работала в Совете по изучению производительных сил СССР, в Институте географии АН СССР, затем и по сей день — в Институте народнохозяй¬ственного прогнозирования РАН, где заведую лаборато¬рией миграций. Мой муж — Переведенцев Виктор Иванович, иссле¬дователь и журналист, недавно умер. Его старший брат погиб под Брестом, а отец, Иван Васильевич, имевший пятерых детей — сына в армии, двух дочерей-студенток и двух маленьких сыновей, в 42 года тем не менее был призван на фронт и дошел до Сталинграда. Там был ра¬нен, демобилизован. Вылечить его не смогли, он умер в 1947 году. Мужу, к началу войны десятилетнему, при-шлось работать в колхозе, помогать матери. Так что и ему тоже было бы что вспомнить о войне.

Маша: Продолжение: Борис Миронов СКОБАРЁНОК (ПСКОВСКАЯ ОБЛАСТЬ, ВЕХНО И АЛТУН) Внукам моим Алеше и Диме посвящаю Маленькое вступление Эта книжка о войне и... не о войне. Она о детях, которые открывали для себя мир в суровую во¬енную годину в самом тылу врага. Так уж получилось, так уж выпало на их долю. Многое из того, что я видел в детстве, я осмыслил взрослым и осмысливаю теперь. И очень многое до сих пор для меня не совсем ясно. Мне хочется рассказать о своем детстве и о войне, какой я ее помню, какой ее не могли знать полководец, лейтенант, сержант и рядовой, в какую было некогда вглядываться крадущемуся партизану или озабоченному подпольщику. И вообще я пишу только о том, что видел лично и что при этом испытывал, ничего не придумывая и не поль¬зуясь никакой иной информацией. Я искренне полагаю, что именно в таком виде моя книга может представлять какую-то ценность для читателя. Первые воспоминания Милые, бесконечно дорогие воспоминания — первые осознанные шаги по жизни. ...Мишка, зайчик и девочка собирают в дремучем лесу огромные, с голову, ягоды. Они очень смешно ходят и го-ворят, они ненастоящие. Этот мультик — первый фильм в моей жизни. ...На улице тепло и солнечно. Сугробы у дома, дере¬вья утонули в снегу. Снег твердый и блестящий. Воздух такой пахучий, что щекочет в носу. Громко поет синица, небольшая зелененькая птичка. Как хорошо! ...Сосед по дому надевает сапог, а там... мышка! Сколько визгу и смеху! Таких воспоминаний множество. 1941 год. Война! ...И вот война! Небольшое семейство сосен у дороги на окраине нашего села. Пестрая толпа мобилизованных, среди которых и отец, и провожающих. Здесь и мы с ма¬мой, и наши родственники. Недавно прошел дождь, и все вокруг будто покрылось красным налетом — из-за обла¬ков показалось предвечернее солнце. Почему-то не запечатлелось тягостных, жутких сцен расставания, хотя многие расставались навсегда и, навер¬но, понимали это. Конечно, каждый надеялся, что с ним-то (со мной, с моим, с нашим) ничего не случится. В памяти осталась острая щемящая тоска и радуга — яркая летняя радуга, вонзившая свои цветные рога в мокрые луга где-то за ле¬сом. «Это солнце воду пьет», — говаривал мой дедушка. Так из моего раннего детства ушел папа: самый краси¬вый, самый добрый и самый очкастый человек на свете. И на долгое время я сохранил чувство жгучей приязни ко всем очкарикам. У меня есть старая фотография, на которой запечат¬лены молодые мужчина и женщина с простыми русскими лицами. С бесконечно родными мне лицами, потому что это мои родители. Их сфотографировали накануне раз¬луки. Отец в гимнастерке. Он всего несколько дней как вернулся с лагерных сборов из города Острова, что непо¬далеку от нас. В бегах - Немцы идут! Немцы! — многоголосым эхом прока¬тилось по деревням. Люди не знали, что делать. Любое бездействие каза¬лось им противоестественным, но предпринять что-либо самостоятельно никто не решался. Известие пришло из районного городка в виде страшного слова «эвакуация». Казалось невероятным и неправдоподобным вдруг, сра¬зу, невесть Бог на сколько, расстаться со всем, что до сих пор составляло смысл и содержание жизни. Многие старики были не в силах решиться на такой шаг. Люди по¬моложе, все те, для кого будущее было полно надежд и планов, устремились на восток. Наверно, не было в те дни дорог, по которым бы не тя¬нулись в тыл вереницы обозов. Наш обоз, скрипя телега¬ми, сопровождаемый криками детей и взрослых, мычани¬ем коров и блеянием овец, двинулся в путь рано утром. Через несколько часов движения обозная жизнь во¬шла в ритм. Улеглось беспокойство, вызванное не столь¬ко страхом, сколько неизвестностью. Теперь люди зна¬ли, что делать: вперед, только вперед, на восток, вглубь страны. К концу дня поняли, когда делать остановки, кому и как готовить пищу, где ночевать. Каждый знал свое место в обозе и держался его. Хозяйки быстро разделили обязан¬ности. Словом, жизнь наладилась, определился быт, на¬верно, в чем-то похожий на цыганский. Для детей эвакуация быстро стала чем-то вроде уве¬селительной прогулки. Мальчишки бегали друг к дру¬гу в гости, носились по пожням — так у нас называют лужайки — вдоль дороги, ловили мотыльков и популя- шек (бабочек), крупных зеленых скачков (кузнечиков), если везло, то крылатых, с красным подбоем, кото-рые, вырываясь, улетали, громко трепеща крыльями, собирали ягоды, цветы и траву. Приходилось забегать далеко вперед, чтобы поваляться в траве. Мы могли не беспокоиться: мамы никого не забудут, никого не оставят. Когда в полдень жара становилась нестерпимой, сво¬рачивали в лес и ждали вечера. Доили коров, отпускали скотину попастись, готовили пищу. А после обеда весь огромный табор погружался в дремоту. Только старики приглядывали за порядком да несли караульную службу. Что может быть прекраснее сна в лесу после детских игр? Располагаемся на телеге. Под боком душистая тра¬ва, закрытая ярким лоскутным одеялом, рядом с теле¬гой вздыхает корова, позвякивает удилами и фыркает лошадь. Между деревьями в золотой кисее солнечных лучей видны телеги, люди, лошади. Опущенную руку ще-кочет высокий папоротник: удивительное растение с при-чудливыми листьями и оранжевыми пятнышками на обрат¬ной стороне листа. Эти пятнышки, будто божьи коровки, притаившиеся от докучливых глаз. Рядом мама. Она за-ботливо прилаживает марлю, чтобы спать не мешали на¬доедливые мухи и безжалостные слепни. Спадает жара, и снова обоз огромной змеей вьется среди лесов и холмов. Все бодры и веселы. Никто и не вспоминает о войне. Страх присутствовал, но какой-то беспредметный. Не¬мец — каков он? Это было неведомо до тех пор, пока над обозом из-за леса не появились два самолета с черными крестами. На бреющем полете они прошли над обозом. Вернулись. Должно быть, это была одна из фашистских выдумок, предназначенных для устрашения старых и ма¬лых. Люди запаниковали. Кричали женщины, в истошном вопле заходились грудные дети, надрывались мы. Колон¬на устремилась в лес, чтобы найти спасение среди дере¬вьев. На обочине лесной дороги — свалка. Вот опрокинулась в канаву тяжело нагруженная теле¬га, увлекая за собой лошадь. Кого-то придавило. Сумато¬ха невообразимая. Я не помню, чтобы с самолетов стреляли или броса¬ли бомбы. В памяти остались страшные лица летчиков за прозрачными фонарями, мерзкие рожи с мертвыми гри¬масами улыбок. Лица палачей, которых радуют слезы и страх жертв. Самолеты издавали жесткий металлический лязг. Он напоминал лязг, с которым бабушка захлопывала крыш¬ку чугунного утюга, набив его чрево мягкими сыпучими углями. И снова лес и дорога. И снова народ приободрился и ведет себя так, словно ничего и не произошло. К вечеру о происшествии никто и не вспоминал, все были заняты ду¬мами о завтрашнем дне. С рассветом обоз снова тронулся в путь. Отдохнувшие люди и животные стремились как можно быстрее до-браться до места. Хотя где оно, это место? До первого на пути городка осталось не так уж мно¬го, а это как-никак источник информации. Здесь можно будет разузнать, далеко ли немец и долго ли еще от него бежать. А может, героическая Красная армия опомни¬лась да и всыпала немцам по первое число? Застрекотал мотор, и вдруг большая тень заскользила над обозом: откуда-то сбоку вынырнул фанерный четы- рехкрылый самолет. Люди шарахнулись было в лес, но разглядели на крыльях красные звезды. Самолет сделал круг и, сильно снизившись, прошелся над самыми вер¬хушками деревьев вдоль дороги. Обоз встал. Люди держали под узцы лошадей, смотрели из-под ла¬доней в небо и ждали, что произойдет: не зря же самолет кружит вокруг. Со второго захода «кукурузник» сбросил в кусты, растущие на болоте, несколько ящиков и, покачав крыльями, улетел. Те, кто оказался поблизости, испугались, но ничего страшного не последовало, и люди замерли в не-решительности. Первыми к ящикам бросились никем не сдерживаемые мальчишки. В ящиках оказалось сливочное масло, завернутое в тугую пергаментную бумагу. Толпа оживилась и принялась делить нежданный гостинец. А к полудню, выйдя из лесу, колонна оказалась в го¬родке, на берегу обширного водоема. Ничто здесь не на-поминало о войне, разве что обилие красноармейцев. Было воскресенье. На берегу пруда собралось чуть не все население городка. Люди загорали и купались. Играли патефоны. Вскоре и все наши присоединились к общему веселью. Откуда-то появилась и пошла по рукам свежая областная газета, в которой сообщалось, что враг разбит и выброшен за «священные рубежи нашей великой Роди¬ны». Помню, как красноармейцы смеялись над нашими страхами, над уверениями, что немец совсем близко. А когда появилась газета, воспрянувшие духом люди при-соединились к купающимся. Отлогий берег был покрыт прохладной щекочащей травкой. Жизнерадостный красноармеец потащил меня в воду. Он окликнул товарищей, которые плавали, дер-жась за бревно, и те подплыли к нам. Бревно было не простое: заботливо ошкурено, оснащено скобами, вбитыми с противоположных сторон. Меня научили це¬пляться к скобе, и вот я уже на середине пруда, подстра-ховываемый со всех сторон. И страх и крайний восторг охватывают душу. С трудом отрываю взгляд от бревна и вижу на берегу маму. Она машет руками, платком и что-то кричит. Наверное, «не утони!». Всем очень весе-ло и очень хорошо. Освоившись, замечаю на берегу высокое бревенча¬тое сооружение. Сбоку — огромное деревянное ко¬лесо. Это водяная мельница. В лучах солнца, которые бьют в глаза, она мерцает серебристо-серыми тенями на краю нестерпимо сверкающей с черной рябью воды. Подплываем к табунку гусей. Не успевая удрать вплавь, они хлопают крыльями и, роняя перья, убегают от нас по поверхности воды.

Маша: Вот какие, оказывается, немцы Мы вернулись в свое село, потому что не могли не по¬верить родной советской газете. До сих пор не понимаю, как могла быть напечатана такая дезинформация в об¬ластной газете. Утро следующего по возвращении дня не предвещало ничего худого. Медленно поднималось солнце. Воздух был напоен влажным запахом цветов, а в совхозном саду, огороженном высоким частоколом елей, раздавался пти¬чий гомон. Мы с двоюродной сестренкой Галей выскочи¬ли из дому и помчались через дорогу в сад. Внезапно тишину взорвал вой самолетных двигателей. Мы бросились под дерево. Наш дом — казенное строение из деревянного бру¬са с двумя крыльцами. Рядом два его близнеца, один из которых был переделан в «очаг культуры», как называли после революции клубы, а другой, с большим полисад- ником, где размещался совхозный детский садик, — со-ставляли новую, социалистическую часть села. Она была построена на окраине, в стороне от оживленного больша¬ка и, в отличие от остального села, утопающего в садах и укрытого купами деревьев, была вся на виду. Именно на нее и зашли в пике два черных хищных кре¬ста. И опять раздалось уже знакомое чугунное клацание, которое приводило в ужас людей. Самолеты выровнялись и помчались над селом. И опять детское перепуганное во¬ображение нарисовало замогильные гримасы пилотов. Спустя какое-то время гулко, на всю округу стуканул пулемет, и село наполнилось ревом мотоциклов: прибы¬ла целая колонна оккупантов. Они веером рассыпались по селу, а спустя какое-то время стали появляться на улицах группами по двое-трое и пытались вступать в контакты с молодыми женщинами и детьми. В селе были еще стари¬ки и старухи, а больше никого. Люди угрюмо отворачива¬лись от немцев и пытались быстрее проскочить мимо. А вскоре разъяснилась причина стрельбы. Как ока¬залось, сельские мужики, по призыву парторганизации, решили просто так села не сдавать. Нашлось кое-какое оружие, вероятнее всего охотничьи ружья, и они, надо полагать, заняли оборону. Одним из оборонцев стал Коля Демидов, человек бесхитростный и доверчивый, из тех, кого за глаза по- доброму называют чудаком, а по-злому — много хуже. На его долю выпало занять пост на окраине села в том ме¬сте, где у проселочной дороги, на самом краю большого совхозного поля торчала то ли пожарная, то ли стороже¬вая вышка. Коля влез на вышку и затаился. Так уж случи¬лось, что именно по этой дороге, а не с большака пришли немцы. Когда разведчики на мотоцикле с коляской оторвались от затаившейся мотоколонны и вихрем помчались в село, дорогу им преградил одиночный выстрел. Мотоцикл кру¬то развернулся, немец, сидящий в коляске, снял с турели пулемет, спокойно прошил деревянную постройку и вер¬ного своему долгу Николая Ивановича Демидова. Но погиб не только он. Разбился, вылетев из заднего седла, немец. Остальные оборонцы, к слову сказать, знать о себе не дали. Хоронили Николая Ивановича и немецкого солдата од¬новременно. Сельские жители присутствовали на погре¬бении. Немцы, выстроенные в шеренгу, с одной стороны, и толпа удрученных селян — с другой. Сначала выслу¬шали грубо звучавшую для русского уха речь офицера в фуражке с высокой выгнутой тульей, потом прозвучал салют, и гробы опустили в могилы. Николая Ивановича и немца похоронили рядом, в соседних могилах. Казалось диким недоразумением, что вот лежат ря¬дом двое мужчин, оба рослые, молодые, белокурые, еще несколько часов назад не подозревавшие, что ве¬чером их не станет. Но злая воля свела их вместе, и оба они погибли и, если верить переводу офицерской речи, погибли как герои. Мне не было ясно, почему они лежат рядом, эти боль¬шие и симпатичные дяди. Глядя на немцев, не верилось, что именно с ними — молодыми, здоровыми, одетыми в красивую военную форму со всякими там штучками на мундирах и с оружием, которое страсть как хотелось потрогать, — связано столько ужасов, столько паники и страха.

Маша: Продолжение: Призывники спешат на войну После странных похорон, в предрассветной мгле, ого¬родами, мама и я дали деру из Вехно. Мы рванули в Алтун к бабушке и дедушке. Надо было пройти пять километров песчаной дорогой по густому лесу, чтобы выйти в меж¬озерье, где вдоль долины, по которой тихо струился ру-чей, связывающий два озера, по опушкам леса уютно раскинулись несколько маленьких, в два десятка дворов, деревушек. На берегу одного из озер, неподалеку от большака, и расположилось село Алтун, бывшая вотчина одного из богатейших в краю помещиков. В лесу нам повстречалась толпа мужчин с шелгунами за спинами. Ну, вот, мужики, как нескладно вышло, — засмеялся очень высокий и здоровый человек с выпуклыми голубы¬ми глазами и крупным носом. — Мы к ним в гости, а они от гостей. А ну, поворачивай назад! Высокий схватил меня под мышки и высоко подбро¬сил: Ну, что, племяшок, пойдем немцев бить? Это был материн брат и мой родной дядя Антон. Ты, браток, только собрался воевать, а твой племяш уже с немцами навоевался, — серьезно сказала мама. И тут мы поведали пораженным мужикам о том, что в Вехно, куда они направлялись, почти сутки находятся немцы. Выяснилась удивительная для сельской местности вещь: пока немцы хозяйничали в Вехно, в каких-нибудь пяти верстах рядом призывники целый день собирались на войну, потому что накануне получили повестки о мобили¬зации и в этот злополучный день должны были явиться в сельсовет для отправки в действующую армию. Так что большую часть пути по лесу мы шли с отвоевавшими на этот раз мужиками. Дедушка жил в доме при мельнице, которая стояла на пригорке при въезде в село со стороны большака. Мель¬ница была огромной, выложенной из кирпича, оштука¬туренной и побеленной снаружи, с огромными же кры¬льями. Дом тоже был добротный, хоть и бревенчатый. Дедушка работал мельником, а потому и проживал в доме вместе с семьей: бабушкой Дуней — Евдокией Ивановной и младшей дочерью Ниной, моей 20-летней тетей. И вот с целым ворохом вестей наша группа по¬шла по селу, будоража всех информацией и нежданной радостью — возвращением призывников. Все понима¬ли, что в жизни скоро произойдет переворот, что будет плохо, плохо надолго, неизвестно на сколько. Какими жертвами, какой ценой будет оплачено все то, чего до-бились к началу войны, что составляло смысл и содержа¬ние жизни? Что слыхать? Где наши? Надолго ль война? А немцы, какие яны? На шашков (чертей) не по¬хожи? Как жить будем? Где наша власть советская? Неуже¬ли одни остались? Услышав рассказ о похоронах, сильно закручинились: непрост немец, ох, непрост! Ничего, бабы, немца мы видали, — сказал мой дед Дмитрий Васильевич, а по-деревенски просто Шора. — И завсегда бивали. А что такое безобразие допустили, так мы всегда сначала чухаемся. Видно, не может русский че¬ловек иначе. А ужотко как очухаемся, так и всыпем супо¬стату так, что он своих не узнает. Главное сейчас — пере¬терпеть. В Бога дней — не решето. Селяне разошлись и долго сумерничали у своих до¬мов. ...Был один из тех летних вечеров, когда земля — те¬плая, ласковая псковская земля — так прекрасно благо¬ухает, смешивая свой первозданный аромат с запахами трав и цветов; когда в лугах, затопленных туманом, не¬смело начинает «дергать» коростель — по-деревенски «дергач», перебиваемый категорическим перепелиным «спать пора», а купы деревьев темнеют, кутая село в сум¬рак, и наша большая семья сидит на скамейке перед до¬мом, тихонько переговариваясь. Мимо, утопая колесами в песке, быстро проехала те¬лега с незнакомыми седоками и непонятным, тщательно укрытым грузом. Дядя Антон разглядел под рядном дет¬ский педальный автомобиль, помчался вдогонку узнать, не продадут ли. Оказалось, машину недавно привезли из Ленинграда, и она нужна самим. Вот для каких забот еще оставалось место. Презент от немца А наутро село было не узнать: прямо в центре, на об¬ширной поляне напротив княжеского особняка, под крона¬ми могучих дубов, ясеней и серебристых тополей сидели и стояли немецкие солдаты, сложив на землю снаряжение. Гремя котелками и громко переговариваясь, они вставали в очередь перед полевой кухней, которая дымила трубой в центре лагеря. Румяный здоровяк в белом халате ору¬довал большим блестящим черпаком и смеялся. Солдаты тоже были веселы и отвечали на шутки громким смехом. Селяне с любопытством рассматривали издали непроше¬ных гостей. Те подходили к дедам и мужикам, предлагали сигареты, вид которых был незнаком крестьянам, пыта¬лись объясниться с помощью жестов. Я вслед за мальчишками постарше ринулся прямо в гущу немцев, которые, покончив с едой, курили. Не знаю, кто нас научил, но отчетливо помню, что, подойдя к немцам, мы произносили к их большому удовольствию: «Камрад, гип мир раухен, битте!» Немцы давали сигареты, совали невиданные предме¬ты: какие-то значки, коробки из-под сигарет с картинка¬ми, печенье. Заиграл аккордеон, запиликали губные гар-мошки. К вечеру, возвращаясь домой после утомительного, насыщенного дня, я повстречал немца с гнедой лошадью на поводу. Пробежал было мимо, но он вдруг окликнул меня: Кинд, ком цу мир! Я остановился, а он подошел ко мне и что-то стал го¬ворить. Я, естественно, ничего не понимал. Убедившись в этом, он вложил в мою руку повод и показал, чтобы я шел, а сам повернулся и, громыхая сапогами с короткими и широкими голенищами, отправился в противоположную сторону. Потом обернулся и жестом показал, что лошадь моя и что я должен вести ее домой, а у него есть другие неотложные дела. Увидав меня с лошадью, из избы вышел дедушка. Где это, внучек, ты такого коня взял? — спросил он, осматривая того со всех сторон. — Ай да конь! Строевой, кавалерийский... Наш конь, русский... Жеребец смотрел на деда и, казалось,удовлетворенно пофыркивал. А, вот тяперь я вижу, почему супостату ён не сго¬дился, — дедушка осторожно приподнял лошадиную гри-ву. — Ай-яй-яй, как яму губоньку-то порвали... Губа с левой стороны был порвана далеко к уху и грубо зашита грязной ниткой. С каким нетерпением, с какой си¬лой надо было рвануть удила, чтобы так поранить бедное животное. Видно, в серьезную переделку попал седок. Дедушка взял коня за гриву. Тот вздохнул и доверчи¬во прислонился своей головой к дедовой. Наверное, по-нял, что попал в ласковые руки крестьянина, для которого конь, даже самый лядащенький, — сам-друг. А что гово¬рить про статного красавца? Так и отправились они, чуть не в обнимку, в сарай: конь, осторожно ступающий по земле, и дедушка, бережно державшийся за холку одной рукой, а другой неся снятую уздечку. Дед мой хорошо знал всякое крестьянское дело, не отдавая предпочтения ни одному из них. В любой псков¬ской избе трепали лен, пряли из него пряжу, ткали холсты и выбеливали их, шили одежду, обувь, белье, ухаживали за скотиной, выделывали шкуры, были и плотниками и ка¬менщиками, одним словом, любое крестьянское хозяй-ство на Руси представляло собой производство с замкну¬тым технологическим циклом. В псковских деревнях едва ли не в каждой избе стояли ткацкий станок и ручная мель¬ница. К слову сказать, по уверению моего отца, были и гармошка, и балалайка, и гитара, и делом чести всех мо- лодцев и девиц было умение играть на них. На деревне всегда почитались умельцы, проявившие себя в каком-то одном роде деятельности. Так, на Ал- тунщине, т. е. на территории волости, а затем сельсовета с центром в Алтуне, жили Портновы. Помимо обычной крестьянской работы они отлично шили шубы, отсюда и их фамилия. В Задолжье жил Васька Шнур, который был известным сапожником. Были специалисты делать краси¬вые и добротные розвальни, валять валенки. И если буд¬ничную одежду (скажем, портки, рубаху, сбрую) умел мастерить каждый, то когда нужно было сделать что-то получше, понаряднее, подобротнее, шли к узкому спе¬циалисту. Дедушка, которому было около семидесяти, был знаком с основами ветеринарного дела, как, видимо, и многие другие, выросшие среди домашних животных и лишенные возможности получать квалифицированную помощь специалиста, когда в этом появлялась нужда. Во всяком случае, он уверенно взялся за лечение коня. Пом¬нится, меня очень удивило, — правда, не могу поручиться за достоверность, — что бабушка ставила опару и давала деду сыворотку для примочек и компрессов

Маша: Третий забег На другой день дедушка вывел лошадь из сарая и осто¬рожно надел на нее узду. Бережно, чтобы, не дай Бог, «не докрянуть», т. е. не задеть рану, запряг в телегу и пропустил удила под нижней губой. На телегу положили самое необходимое, самое цен¬ное (предметом особой заботы была швейная машинка), повесили замок на дверь и тронулись. Дорога шла через все село, мимо немецкой техники и солдат. Чтобы не вызывать подозрений и не быть задержан¬ными, бабушка с коровой ушла гораздо раньше, причем кружным путем. Потом в лесу мы встретились. Наш путь лежал в Карузы, в нескольких километрах от Алтуна, на берегу Сороти. Деревня эта находилась в стороне от больших дорог, в лесу, и поэтому решили, что там, у дедова родственника, можно будет пересидеть трудное время, потому что, как говорил дедушка, «ядва ли немец у нас продержится долго». Ехали лесной малоезженной дорогой, чтобы избежать нежелательных встреч. Широкая телега будто ныряла с каждой колдобины и взбиралась на очередную. Время от времени мать или тетка отбегали за бочину и собирали для меня ягоды малины, заросли которой росли сплошной стеной. Лошадь передвигалась медленно, осторожно вы¬бирая место, куда ступить. Дорога огибала болотину, гу¬сто поросшую ольхой и таловником. Ишь, бес, как трясет, — ругалась баба Дуня. — Язык откусить можно. Но, Колька, но-о! — дедушка посмотрел на меня, а я на него (почему вдруг Колька?). А что, внучек, если мы его Колькой назовем? А, бабы?.. Ай, какой справный конь! Вот подлечим, будет не конь, а огонь! Мне сильно надоела тряска, и я начал громко дудеть, чтобы насладиться вибрациями голоса от тряски. Но чуть не откусил язык при очередном нырке телеги. Дедуля, посади меня на коня, а? — запросил я с то¬ски. — Ну, посади! Нельзя, мал ты еще. Упадешь — разобьешься, — неуверенно сказал дедушка, никому не умевший отказы-вать, и посмотрел на женщин. Ну, посади, — заныл я. — Посади, а! Увидишь, не упаду, я буду крепко держаться... И не выдумывай! — категорически заявила мать. — Тоже кавалерист нашелся! Задницу разобьешь, а я по ней еще всыплю. Но удержу во мне не было, я был баловнем, и поэтому нытье мое возрастало с каждой минутой. Ты замолчишь, шашко? — страшным голосом закри¬чала на меня бабушка. Она всегда изображала гнев, ког¬да разговаривала с капризничавшими внуками. — Что за малец такой: оторви шмат полы — и отдай. Ничаво табе ня будя! Однако вскоре лошадь остановили. Меня усадили вер¬хом на заботливо подложенное сразу за седелкой пальто и наказали крепко держаться за чересседельник. Ногами я едва доставал до оглоблей. Мы тронулись. Было страш¬но. Каждый раз, когда лошадь ступала в ямку, казалось, что вот-вот я с нее свалюсь. Захватывало дух от высоты, со страху и от собственной лихости. Мама страховала меня, идя сбоку. Но когда дорога становилась ровнее, я ехал самостоятельно. И скоро настолько освоился, что слезть с коня меня заставила лишь нестерпимая боль на том месте, на котором я сидел. Меня сняли, подвергли осмотру и обнаружили лопнувшие пузыри. Всю оставшуюся дорогу взрослые посмеивались над незадачливым кавалеристом, который лежал на животе и громко кряхтел на каждом увале, что не мешало ему, однако, с увлечением играть с божьей коровкой. Вот почему мне так запомнилась первая верховая поездка, хотя много позже, когда я был уже взрослым парнем, их было немало и не раз с таким же неприятным исходом. ...И снова не было войны. Мы убежали от нее, каза¬лось, навсегда. Вечером, перед заходом солнца, в дерев¬ню вошло стадо, сопровождаемое облаком пыли. Резко щелкал кнут пастуха, гремели ботала, мычали коровы, блеяли суетливые овцы, мечась по улице от плетня к плет¬ню. У каждого дома стояли хозяйки или большие девочки с кусками хлеба (почему-то мальчишек в этой роли я не помню). Они неистово зазывали своих упрямых Зорек и Бяшек, а когда те приближались, наконец, к домам, бро¬сались к ним и загоняли на подворье. Вечером ужинать за обширный выскобленный стол уселись и хозяева, и гости. А после ужина хозяин, по-хожий на дедушку и горбатым носом, и бородой, за¬жег керосиновую лампу под потолком, запалил козью ножку и вышел с дедушкой на улицу. Женщины стали устраиваться на ночь. На широких лавках, расставлен¬ных вдоль стен, постелили хозяину и хозяйке. Дедушке с бабушкой отвели почетное место на высокой и широ¬кой кровати с большими блестящими шариками на спин¬ках, а тем, кто помоложе, предстояло спать на полу. Принесли из сарая сено, разослали на нем рядно, про¬стыни, одеяла. Мне было неловко и непривычно на полу. Жесткие тра¬винки кололись сквозь редкую домотканую ткань, и я без конца ерзал и гундел. - Тихо, сынок, — шепнула мама. — В гостях — не дома, и кошке скажешь: тёть, подвинься. Меня так удивил этот аргумент, что я умолк, а через некоторое время заснул, «как пеньку продавши». ...Утро было ясным. Как и заведено на деревне, спо¬заранку встали все. А когда солнце поднялось над лесом, деревня опустела. Люди ушли работать в поле. У нашего дома, в засенье, т. е. в тени, собрались женщины и вовсю лоскотали1, го¬рячо обсуждая виды на будущее. Когда все было обгово¬рено, соседка из дома напротив ласково сказала маме: - Лизанька, зайди-ка ко мне в сад с мальчиком. Клуб¬ники много поспело, а обирать некому. Для внучков ле-нинградских берегла, а яны ноймы, видно, не приедут. Поешьте наших гостинцев.

Маша: Продолжение: Немцы классового родства не признают! Мы выходим из сада. В руках у матери огромное блю¬до с крупнющими ягодами. Ничего подобного прежде я не видел и без конца жую сочную ароматную мякоть, хотя на моем животе, если употребить любимую дедом солдатскую шутку, вшей давить можно. От дома по за¬росшей гусиной травкой тропинке идем меж высоких плетней к дороге и буквально натыкаемся на колонну нем¬цев. Сколько могу судить сейчас, было их около взвода, может, чуть больше. Впереди выступал молодой офицер. Завидев нас, он остановил колонну. У офицера на плечах тонкие витые погончики, а в руках открытая планшетка с картой. На улице, кроме нас и колонны, не было ни души. Немец, обратясь к матери, тыкал пальцем в карту и кар¬таво, уродуя до неузнаваемости русские слова, произно¬сил названия деревень — спрашивал дорогу. Мать что-то отвечала. А между тем из колонны подходили немцы — по одному, по двое, брали ягоды и возвращались в строй. И тут я увидел в колонне несколько красноармейцев без оружия и без ремней. Они были веселы и улыбчивы. - Эй, хозяйка, — крикнул кто-то из них, — пусти пере¬ночевать! И что-то еще в этом роде. Немцы смеялись, а сами подходили и подходили за ягодами. Мне было до слез жалко ягод, мама, отвечая офицеру, отстраняла блюдо. Но безуспешно. Солдат это только веселило. К блю¬ду подошел красноармеец. Немцы закричали на него, а один даже стал грубо толкать его в сторону строя. Крас¬ноармеец, продолжая смеяться, взял ягоды пригоршней и пошел назад. Немец наотмашь ударил его по спине при-кладом. Но, видно, не больно, потому что тот протянул ягоды товарищам, которых было около десяти, повернул-ся и что-то с улыбкой ему сказал. По младости лет я не понял, что произошло, но на маму этот эпизод произвел неизгладимое впечатление, она долгое время после войны пересказывала его. А смысл сказанного красноармейцем заключался в том, что он попрекнул немца, мол, тот не понимает, что они братья и что враг у них один — немецкий буржуй. «Ты — рабо¬чий, я — крестьянин, оба мы трудом живем», — заключил свою тираду красноармеец, и эти его слова мама хорошо запомнила. Лишь много позже, прочитав немало книг о войне, я понял смысл этого эпизода. Все советские люди были воспитаны в духе классовой солидарности с трудовым людом всего мира. Очень сильны были настроения, что вот, мол, очнутся немецкий рабочий и крестьянин, оде-тые в форму вражеских солдат, от фашистского дур¬мана, бросятся в объятия русских братьев по классу и вместе победят нациста-капиталиста. И чем дальше мы от войны, тем нелепее кажется это заблуждение. Именно в борьбе с ним родилась статья Ильи Эренбур- га «Убей немца!» и другие его статьи . Именно оно, это заблуждение, стало, должно быть, для матери очевид¬ным в ту далекую минуту и все более нелепым с тече¬нием времени. Гостевание наше теряло всякий смысл, и через пару дней, выехав из бора, мы увидели пышные купы деревьев и остроконечную башенку помещичьего особняка, высо¬ко вверх вытарчивающую из листвы.



полная версия страницы